Выбрать главу

Этот процесс, конечно, проходил не без осложнений: сжигались книги «дегенеративного искусства», преследовался русский авангард. В более мягких формах это проявилось в беспорядках на премьере «Весны священной», запрете «Улисса», в драках и оскорблениях на каждом выступлении дадаистов. Но основная тенденция очевидна, и в рамках капиталистических демократий она в общем-то никогда не изменялась. Искусство стало защищенным, нейтрализованным полем: как замечал Эдгар Уинд, «к искусству относятся так хорошо, потому что оно лишилось своего жала»[56]. После своего рода сделки с дьяволом ничего больше не запрещено, потому что ничего больше не значимо. Для первого поколения это было волнующим открытием: в начале был скандал, как сказал бы Мефистофель Манна, и скандал превратился в успех. Однако в абсолютном вакууме невозможно дышать, и европейская литература быстро обнаружила, что сказать больше нечего.

8. Cité pleine de rêves[57]

Пространство аудитории, политически нейтрализованное пространство и пространство географическое: после Европы королевских дворов, «республики словесности», лютеранского мира трагедий XVIII и XIX вв., национальных государств романа настало время для Европы столиц[58].

Все же лучше сказать «метрополий»: важнее Милан, а не Рим, Барселона, а не Мадрид, Петербург, а не Москва. Теперь они по-настоящему связаны не с окраиной (провинцией или деревней), а с Европой: с богатым северо-западом и остальными метрополиями, подчас очень удаленными друг от друга в физическом пространстве, но близкими и конгениальными в пространстве культурном. Под их влиянием даже границы Европы, по сути, начинают терять свое значение. Париж для авангарда находится ближе к Буэнос-Айресу, чем к Лиону, Берлин – ближе к Нью-Йорку, чем к Любеку.

Это соответствие между модернизмом и метрополией появляется прежде всего из-за общей заинтересованности в растущем разделении труда. В теоретическим поле – это аналитический прорыв формальной школы. В художественном поле – техника вроде полифонии, берущая свое начало в распространяющихся профессиональных жаргонах и кодах. Для этого счастливого поколения специализация является свободой – свободой от (ограниченных) критериев (плохого) вкуса (буржуазного) XIX в. Специализация освобождает звук, смысл, цвет, линию, время – целые миры для исследований, не заботящихся о равновесии целого. В то же время специализация – это радикализм, она играет с дерзкими гипотезами, которые никогда бы не преодолели жесткого контроля провинции, но которые получают шанс выжить и процветать в нишах метрополии (в мансардах богемы). Как пишет социолог на рубеже веков, именно большой город защищает необычное:

Город – это спектроскоп общества, он анализирует и просеивает население, разделяя и классифицируя разнородные элементы. Весь прогресс цивилизации – это процесс разграничения, а город является величайшим разграничителем. Город может превратить деревенскую заурядность в самый высокий талант или в самого низкого преступника. Гений часто рождается в деревне, но город выделяет его и развивает – точно так же деревенский воришка становится в метрополии дерзким грабителем банков[59].

Кроме того, метрополия начала XX в. – великое «место встречи», которое увеличивает количество «художников со всемирно-литературным образованием», впервые отмеченных у Ницше, и распространяет то, что Энценсбергер называл «универсальным языком современной поэзии»[60], – этот странный lingua franca, темный, но эффективно способный преодолеть любое расстояние. Итальянские футуристы пишут свои манифесты по-французски, их сразу же прочитывают русские современники; румын Тристан Тцара изобретает в немецкоговорящем Цюрихе антиязык Дада; французский сюрреализм создаст лучшие свои образцы на американской почве, в текстах, написанных по-испански…

Это «Город незнакомцев» Рэймонда Уильямса, в котором язык теряет свою естественность и должен быть в некотором смысле изобретен повторно. Это история английского языка у Джойса: уже в «Портрете художника в юности» он «знакомый и чужой», а затем, спустя годы, этот язык будет все меньше напоминать национальный. «Улисс», своим латинским названием отсылающий к греческому герою и написанный ирландцем между «Триестом – Цюрихом – Парижем» (Триест все еще был итальянским портом Австро-Венгерской империи), является ярчайшим признаком литературы, для которой национальные границы потеряли всякую объяснительную силу.

вернуться

56

Edgar Wind, Art and Anarchy, London 1963, p. 9.

вернуться

57

Строчка из стихотворения Бодлера «Семь стариков»: «Мир фантомов! Людской муравейник Парижа». Бодлер Ш. Указ. соч., с. 147 (пер. В. Левика). Дословно: «Город, полный грез». – Примеч. пер.

вернуться

58

Эти разные Европы появляются последовательно, друг за другом, но затем они сосуществуют на протяжении долгого времени. Такое сожительство на разнообразных формальных пространствах внутри заданной географии привело к возрастающей сложности в европейской литературной системе. Форма этого эссе (которое начинается не с полноценной концепции европейской литературы, а создает это понятие постепенно, добавляя к нему новые определения) пытается воспроизвести историческую эволюцию своего объекта.

вернуться

59

Adna F. Weber, The Growth of Cities in the Nineteenth Century, New York 1899, p. 442. Замечательный пример, показывающий значение метрополии для литературного изобретательства, дает нам текстология «Гамлета». Как известно, существует три первых издания трагедии: первое ин-кварто (Q1) 1603 г., второе ин-кварто (Q2) 1604 г. и ин-фолио (F) 1623 г. «Гамлет», которого мы все знаем, основан на Q2 и F – из них он берет свою «странность», свою трагикомическую сеть, загадочность структуры, которая и превратила трагедию в ключевой текст Нового времени. Q1 («плохое кварто», как ласково зовут его филологи), помимо прочих существенных дефектов, безжалостно упрощает всю картину. Он представляет одномерную трагедию, лишенную неоднородности и сложности «Гамлета». Как же появляется Q1? По всей вероятности, он возникает, когда появляется внезапная необходимость подготовить текст к выездному туру по провинциям. Формальная изобретательность, которая допускается и даже поощряется необычайным успехом в Лондоне, становится невозможной как только пьесе нужно покинуть метрополию.

вернуться

60

Выражение Ницше о Вагнере и позднем французском романтизме взято из «По ту сторону добра и зла» 1886 г. Эссе Энценсберга опубликовано в «Einzelheiten».