Выбрать главу

Вот она, грозная стабильность повествовательной морфологии, «неподвижная история» (Histoire immobile), согласно великому оксюморону Фернана Броделя.

Три истории

Я настаивал на роли литературной формы в рыночном поле. Но какова ее роль в истории? Существует ли временная рамка, исторический «темп», специфичный для форм? Вот что пишет Бродель о longue durée:

В исторических работах недавнего времени все более выкристаллизовывается и уточняется понятие множественности времен. […] Традиционная история обращает свое внимание на короткие промежутки исторического времени, на индивида, на событие. Мы уже давно привыкли к ее стремительному драматическому рассказу, произносимому на коротком дыхании. Новая экономическая и социальная история на первый план в своих исследованиях выдвигает проблему циклического изменения, его длительности […] речитатив, свидетельствующий об экономической конъюнктуре, рассекающей прошлое на большие промежутки времени: 10-летия, 20-летия, 50-летия.

Наряду с этим вторым видом речитатива утвердилась история еще более длительных временных единиц. Оперируя уже столетиями, она оказывается историей большой, даже очень большой длительности[121].

Событие, цикл, структура («хорошо это или плохо, но это слово доминирует в проблематике longue durée»[122]): как правило, каждый литературный текст включает в себя все три истории Броделя. Одни элементы связаны с современными событиями; другие – с десятилетиями; третьи – с вековой длительностью. Возьмите «Джейн Эйр»: поставленное Джейн Рочестеру условие, что она не отпустит его на волю, пока он не подпишет «самый либеральный манифест», указывает на последние (британские) политические события; структура романа воспитания отсылает к предшествующей (западноевропейской) полувековой истории; а сюжет Золушки – к (мировой) longue durée. Но еще более интересно, что броделевские (пространственно-)временные «слои» активны не только в разных сегментах текста (что очевидно), но и на уровнях, которые различаются по своей природе: первый слой обычно подчеркивает уникальное в данном тексте, в то время как два других указывают на то, что повторяется, роднит его с другим (роман воспитания) или даже со многими другими текстами (Золушка).

Здесь на сцену вступает форма. Потому что форма и есть тот повторяемый элемент литературы, который остается принципиально неизменным во многих случаях и на протяжении многих лет[123].

Вот что формализм может сделать для истории литературы – научить ее улыбаться в ответ на красочный анекдот, так любимый Новым историзмом («самый капризный и наиболее обманчивый уровень из всех»[124]), и признать постоянство и закономерности литературного поля. Его закономерности, его медлительность. Формализм и литературная история; литература воспроизводит самое себя.

Великое непрочтенное

Когда основные положения этого исследования уже были намечены, студентка Колумбийского университета Джессика Брент обнаружила противоречие. Дерево – прекрасно: хороший способ «видеть» большую литературную историю. Улики – хорошо, замечательно: они дают общее представление о жанре. Также не вызывает возражений идея о том, что повествовательная структура Конан Дойла может быть разработана лучше, чем у его конкурентов (хотя, конечно, можно бесконечно апеллировать к «лучшему»). Но если этот подход обобщается до метода исследования неканонической литературы (что я, собственно, и намеревался сделать), то возникает проблема: если мы создаем базу данных только для одного приема, не важно, насколько значительного, – то все, что мы найдем, окажется упрощенными версиями этого приема, потому что именно это мы и ищем. Независимо от наших намерений исследовательский проект оказывается тавтологичным: он настолько сфокусирован на канонизированном приеме (и канонизированном справедливо, но дело не в этом), что в неканонической вселенной он только и может обнаружить… отсутствие приема, то есть канона. Истина, но тривиальная.

вернуться

121

Braudel, F. ‘History and the Social Sciences: The Longue Durée’, in On History, trans. Sarah Matthews (Chicago 1980), p. 27; Бродель Ф. История и общественные науки: историческая длительность // Философия и методология истории: Сб. ст. / Общ. ред. и вступ. ст. И. С. Кона. М.: Прогресс, 1977, с. 117–118.

вернуться

122

Ibib., p. 33.

вернуться

123

В порядке гипотезы отмечу, что такие большие жанры, как трагедия, или сказки, или даже роман, кажется, укоренены в longue durée, в то время как «поджанры» (готика, «светский роман», роман воспитания, морские истории, промышленный роман и т. д.) процветают в более короткие периоды (от 30 до 50 лет, как свидетельствуют эмпирические данные). То же, похоже, верно и для приемов: некоторые из них определенно принадлежат к longue durée (узнавание, параллелизм), в то время как другие живут только несколько поколений, а затем исчезают (несобственно-прямая речь, улики).

Добавлю, что, если идея литературного longue durée вполне ясна, представление о литературном «цикле», кажется, намного более неоднозначным: хотя время «жизни» многих поджанров примерно то же, как указывает Бродель, специфические черты экономического цикла (приливы и отливы, расширения и сжатия) различимы с трудом. Если историки литературы должны использовать несколько временных рамок, то они должны будут переосмыслить их соотношение. Подобные рассуждения встречаются в одном из редких образцов литературной критики, всерьез воспринявших модель Броделя: Fredric Jameson, ‘Radicalizing Radical Shakespeare: The Permanent Revolution in Shakespeare Studies’, in Ivo Kamps, ed., Materialist Shakespeare: A History (London 1995).

вернуться

124

Braudel, ‘History and the Social Sciencesp. 28.