Как бы то ни было, я думаю, что при прочих равных условиях перемещения литературы зависят от трех основных переменных: потенциального рынка определенного жанра, общей формализованности этого жанра, а также его языка – и варьируются в диапазоне от быстрого взрывообразного распространения форм с большим рынком, устойчивыми формулами и упрощенным стилем (например, приключенческих романов) до относительной неподвижности, характерной для жанров с малым рынком, стремящихся к оригинальности и насыщенности языка (например, для экспериментальной поэзии). В этой схеме роман будет типичным образцом не всей системы, а ее наиболее мобильных уровней, и обращая внимание лишь на них, мы, возможно, преувеличим мобильность мировой литературы. Если «Гипотезы» отклонились в этом направлении, то это была ошибка, которую легко можно будет исправить, когда мы узнаем больше о международном распространении драмы, поэзии и прочего (для этой цели текущая работа Дональда Сассона о культурных рынках будет бесценной)[137]. Честно говоря, то я был бы очень разочарован, если бы оказалось, что вся литература «подчиняется законам романа»: одно объяснение, подходящее для любых случаев, – это и маловероятно, и чрезвычайно скучно. Но прежде чем входить в дискуссии на более абстрактном уровне, мы должны сперва научиться обмениваться важными фактами о литературной истории между нашими узкими дисциплинарными нишами. Без коллективной работы мировая литература навсегда останется миражом.
Является ли миросистемная теория с ее сильным акцентом на жестком международном разделении труда хорошей моделью для изучения мировой литературы? В этом случае наиболее веское возражение исходит от Кристала: «Я поддерживаю, впрочем, идею о мировой литературе», пишет он:
в которой Запад не обладает монополией на создание значимых форм; в которой темы и формы могут двигаться в разных направлениях – из центра на периферию, с периферии в центр, с одной периферии на другую, причем некоторые оригинальные и важные формы могут почти не перемещаться[138].
Да, формы могут двигаться в разных направлениях. Но делают ли они это? Вот в чем суть, и теория и история литературы должны проанализировать факторы, ограничивающие эти передвижения, и их причины. Исходя из того, что мне известно о европейских романах, например, выходит, что практически все «важные формы» не остаются неподвижными; что движения с одной периферии на другую (не через центр) практически не происходит[139]; движение из периферии в центр – более частое, но все равно недостаточно частое явление, в то время как движение из центра на периферию распространено намного больше[140]. Значит ли это, что Запад обладает «монополией на создание значимых форм»? Конечно же, нет[141]. Культуры, составляющие центр, имеют больше ресурсов для стимулирования инноваций (в литературе и других областях), а поэтому имеют больше шансов для их создания; однако монополия на создание – это теологический атрибут, а не историческое суждение[142]. Модель, предложенная в «Гипотезах», не утверждает наличия изобретений в одних культурах и их отсутствия в других: она описывает условия, при которых изобретения имеют больше шансов быть сделанными, и формы, которые они могут принять. Теории не могут упразднить неравенство – в лучшем случае они могут лишь дать ему объяснение.
Кристал также возражает против того, что он называет «постулатом о гомологии между неравенствами в мировой экономической и литературной системах» – другими словами, «предположение, что литературные и экономические взаимосвязи устроены похожим образом, подходит для некоторых случаев, но не подходит для остальных»[143]. Объяснение Эвен- Зохара будет частичным ответом на это возражение; однако здесь есть и другой аспект, в котором Кристал прав, и упрощенческая эйфория статьи, изначально задуманной как 30-минутный доклад, вводит в заблуждение. Сводя литературную миросистему до ядра и периферии, я вывел за скобки переходную зону (полупериферию), по которой культуры двигаются из ядра и обратно; как следствие, я недостаточно акцентировал тот факт, что во многих (практически во всех) случаях материальная и интеллектуальная гегемония действительно очень близки, но не полностью идентичны.
137
См. предварительные тезисы в статье: ‘On Cultural Markets’, New Left Review II/17 (September-October 2002).
139
Я имею в виду движение между периферийными культурами, не принадлежащими к одному «региону»: например, из Норвегии в Португалию (или наоборот), но не из Норвегии в Исландию или Швецию, или же из Колумбии в Гватемалу или Перу. Подсистемы, обладающие гомогенностью благодаря языку, религии или политике (из которых Латинская Америка будет наиболее интересным и мощным примером), являются широким полем для компаративных исследований и могут сделать общую картину более сложной (как в случае с модернизмом Рубена Дарио, которого упоминает Кристал).
140
Причина, по которой литературные товары перемещаются из центра на периферию, объяснена Эвен-Зохаром в работе о полисистемах, которую я неоднократно цитировал в начале «Гипотез»: периферийные (или, как он их называет, «слабые») литературы «обычно не развивают такого же разнообразия […] которое можно наблюдать в соседних больших литературах (что в конечном счете может привести к чувству их незаменимости)»; «слабая […] система не может функционировать только за счет внутреннего репертуара», и возникающая нехватка «может быть полностью или частично заполнена переводной литературой». Слабость литературы, – продолжает Эвен-Зохар – «не обязательно является результатом слабости политической или экономической, хотя, по-видимому, она обычно связана с материальными условиями»; как следствие, «поскольку периферийные литературы в Западном полушарии очень часто являются литературами небольших наций, то (хотя эта мысль и может показаться очень неприятной) нам не остается ничего другого, кроме как допустить, что внутри группы связанных национальных литератур, таких как литературы Европы, иерархические отношения установились уже с самого начала их существования. В этой (макро-) полисистеме некоторые литературы заняли периферийные позиции, то есть они часто строились по модели внешней литературы». Itamar Even-Zohar, ‘Polysystem Studies’, Poetics Today, Spring 1990, pp. 47, 81, 80, 48.
141
Как не обладает и монополией на значимое литературоведение. Из 20 литературоведов, на которых опираются утверждения «Гипотез», пишет Арак, «1 процитирован по-испански, 1 – по-итальянски и 18 – по-английски»; поэтому «впечатляющее разнообразие обзора 20 национальных литератур уменьшается до практически одного средства, с помощью которого они могут стать известными. Английский язык в культуре, как доллар в экономике, выполняет роль посредника, с помощью которого знание может быть переведено из локального масштаба в глобальный»: «англо-глобализм?» (p. 40). Действительно, 18 литературоведов процитированы по-английски. Но, насколько мне известно, лишь четыре или пять из них находятся в стране доллара, в то время как остальные принадлежат к десятку разных стран. Разве это имеет меньшее значение, чем язык, на котором они разговаривают? Сомневаюсь. Конечно, мировой английский язык может привести к обеднению нашей мысли, как в случае с американскими фильмами. Но на данный момент он делает возможным стремительный социальный обмен, который намного превышает возможные опасности. Парла удачно выражает эту мысль: «Разоблачение гегемонии [империализма] является интеллектуальным заданием. Когда принимаешься за него, не помешает знание английского».
142
В конце концов, две мои последние книги заканчиваются рассуждениями о формальных революциях в русском и латиноамериканском нарративе – эта же мысль высказывается (а не «допускается», – как об этом пишет Кристал, предполагая нежелание с моей стороны) в статье о европейской литературе («импортирующей формальные новинки, которые она уже не в состоянии производить сама»), о голливудском экспорте («можно […] говорить о наличии противодействующей силы внутри мировой литературной системы») и в самих «Гипотезах». См.: «Европейская литература Нового времени: географический набросок», с. 75; «Планета Голливуд», с. 155. В «Гипотезах» я указывал, что «в тех редких случаях, когда невыполнимая программа все-таки оказывается выполнена, происходят настоящие формальные революции» (с. 85, примеч. 11) и что «изредка структурная слабость становится преимуществом, как в интерпретации Шварцом произведений Машаду» (с. 97, примеч. 31).