Спасаясь, он повел разговор с Прасковьей Николаевной о Петербургских общих знакомых. И Нина, решив, что она во временной безопасности стала украдкой поглядывать на Грибоедова из-под приспущенных ресниц, готовая в любое мгновение укрыться за ними.
Сегодня он был бледнее обычного. Прядь каштановых волос, упав на лоб, словно подбиралась к добрым глазам. Он вообще очень добрый… Бывало, часами забавил детей, импровизируя для них на фортепьяно. Человек, так любящий детей, не может быть плохим.
— Науки стремительно движутся вперед, — словно из-за толстой стены, едва доносится до Нины его голос, но она даже не понимает, о чем идет речь. — Я же не успеваю учиться, не только что работать..
На тонком пальце его — старинный перстень-печатка. Прежде она перстень этот никогда не видела: крылатый лев держит в поднятой лапе меч. И царапина на морде льва. Может быть, от пули?
— Я был там об эту пору… — раздается его голос.
Грибоедов смотрит на Нину, будто она в комнате одна и слова сейчас ничего не значат, а самое главное — что они глядят друг на друга.
Скрыться за ресницами, скрыться!
Вдруг он встает из-за стола и каким-то напряженным, чужим голосом говорит:
— Yenez avec… moi jiai guelgue chose a vois dire[12].
Она, волнуясь, подумала, все еще спасаясь: «Наверно, хочет узнать про мои успехи на фортепьяно…»
Посмотрела на Прасковью Николаевну вопросительно. Та кивнула:
— Идите, идите. Я допишу письмо.
Молчаливые, скованные, они миновали горбатый мостик, двор, Грибоедов впереди, Нина за ним, и зашли в пустынный зал чавчавадзевского флигеля.
Грибоедов взял руку Нины и, чувствуя, как горит у него лицо, как перехватывает дыхание, заговорил сбивчиво:
— Я люблю вас… И это — глубокое чувство… Вы мне нужны, как жизнь… И если вам не безразличен… если согласитесь… быть моей женой…
Он говорил все быстрее и быстрее, как в бреду, словно боясь, что если остановится, то смолкнет надолго. Лицо его, до того бледное, покрылось красными пятнами, очки немного перекосились, и это делало его похожим на смущенного мальчика.
От неожиданности, от радости, от безмерного счастья, вдруг переполнившего ее, Нина заплакала, засмеялась, прошептала:
— И я давно… давно вас…
Он целовал ее мокрые от летучих, легких слез глаза:
— Пойдемте к матушке, к Прасковье Николаевне… Сейчас же…
Это решение — оно зрело в нем годы, пришло, когда он стоял на берегу Куры, и утвердилось за столом у Ахвердовой — было для него самого и неожиданным, и словно бы давно принятым, выношенным. Он знал, это — счастье. Нина, с ее умом, чистотой, душевной преданностью, — само совершенство. И, кто Знает, быть может, он тоже лепил ее, как Пигмалион.
— Пойдемте! — повторил Грибоедов.
Взявшись за руки, они побежали разыскивать княгиню Соломэ. Они нашли ее на балконе, рядом с бабушкой Мариам и Талалой.
Услышав от Грибоедова о его предложении, Соломэ расчувствовалась, тоже прослезилась и, прижимая Александра Сергеевича к груди, сказала:
— Я с радостью благославляю… потому что знаю: Нине с вами будет хорошо. Но надо послать письмо Александру Гарсевановичу в Эривань.
Почти восьмидесятилетняя мать Александра Гарсевановича, Мариам, как всегда, в темном платье с вышивкой — гулиспири — на груди, в старинном тавсакрави, бархатным венчиком охватывавшем ее лоб, обняв Грибоедова и Нину, пожелала:
— Живите в дружбе, дети…
В молодости женщина редчайшей красоты, воспетая не одним поэтом, Мариам хорошо знала цену счастливого брака по любви и от души давала сейчас свое благословение.
Грибоедов почтительно припал к ее руке. Бабушка Мариам, как и Нина, была тоже Грузией. Как проучила она генерала Ермолова! Тот не удосужился ни разу побывать в доме Чавчавадзе. И только уже отозванный с Кавказа решил нанести визит, но не был принят. Мариам приказала передать генералу:
— Раз столько времени не были у нас, зачем теперь утруждать себя?…
Сейчас Мариам, проведя легкой рукой по волосам Грибоедова, ласково сказала:
— Шени чериме[13].
Няня Талала вдруг ни к месту запричитала:
— Уймэ[14]. Да куда же такому младенцу!