Я начала болтать о всяких пустяках… защебетала, как сказал бы Чезаре, пытаясь скрыть неловкость, и Леонардо тоже, после минутного напряжения, восстановил свои привычные любезность и спокойствие. Он переставил мое кресло поближе к окну, мы обсудили погоду, доступное нам вечернее освещение, мою позу и прочие детали будущего портрета. И все же вежливой благовоспитанной любезности не удалось полностью стереть первоначальную странную неловкость нашей встречи. Она витала в комнате, подобно не поддающемуся определению запаху.
Я попросила принести яблок и вина, а Леонардо потребовал присутствия лютниста. Он поправил складки испанской шали, которую попросил меня накинуть Чезаре, так чтобы она прикрывала только мои волосы, но не лицо, и в тающем дневном свете сел напротив меня и начал делать пастельный набросок на бумаге, пояснив, что сначала сделает полноразмерный эскиз, который будет переколот на холст, где он напишет мой портрет.
— На том этапе, моя госпожа, мне уже будет не нужно ваше присутствие.
Улыбаясь, я начала задавать ему вопросы, и около часа мы вели непринужденную беседу, но постепенно молчаливые паузы стали удлиняться, рисование все больше увлекало Леонардо, а я погрузилась в мечтательные размышления. Мне представилось наше завтрашнее свидание с Никколо. Чезаре захотел, чтобы я добилась от него более подробных признаний, чтобы он назвал имена его противников, но я нервничала, размышляя о свидании. Или, возможно, вернее было бы сказать — испытывала чувство вины. Однако я сама предложила себя на роль шпионки и должна доказать свои способности в этом деле, если хочу продолжать жить с герцогом. Надо признать, что в последнюю ночь любви добытые мной сведения взволновали его больше, чем мои прелести.
Что-то вывело меня из задумчивости — возможно, тишина? Лютнист, как я вдруг осознала, перестал играть, но не слышно было и тихих звуков касавшихся бумаги мелков. Посмотрев на Леонардо, я заметила в его глазах слезы, легкими ручейками сбегавшие по щекам. Застывший взгляд его был устремлен в пространство, и, очевидно, он видел в нем нечто совершенно иное.
Я сделала знак лютнисту, и он вышел, тихо прикрыв дверь. Потом, очень медленно, встала и подошла к плачущему художнику. Когда я приблизилась, он удивленно взглянул на меня, казалось, вырванный из мира грез. Отвернувшись, вытер носовым платком глаза и щеки. Глядя в пол, извинился и попросил меня не докладывать об этом герцогу.
— Конечно, не буду, — сказала я.
Поддавшись порыву, я прижала к груди голову Леонардо и начала поглаживать его длинные волосы. Его тело сотрясали рыдания. Мои глаза тоже наполнились слезами, и я в тумане видела, как мои руки ласкают его красивые каштановые с серебристой проседью волосы.
Постепенно мои молчаливые ласки успокоили его. А когда он совсем пришел в себя, я спросила, что его так расстроило.
ЛЕОНАРДО
Я покинул ее комнату в смущении, смешанном с воодушевлением. Давно никто не обнимал меня с такой нежностью. Возможно, лишь в детстве, когда матушка… И так же давно я не плакал. Оба эти действия каким-то совершенно непостижимым образом оказались целительными для меня.
Вернувшись к себе в кабинет, я сел за стол и, открыв чистый лист, начал бездумно чертить в тетради угольным карандашом геометрические фигуры — многократное деление большого квадрата на треугольнички и квадратики приносило утешение, благодаря правильной и ограниченной изменчивости фигур. Но примерно после часа такого черчения я вдруг осознал, что устал. Огоньки свечей сделались нечеткими и туманными. Я перевел взгляд на полки книжного шкафа, где стоял архив моих тетрадей с записями прошлых исследований, идей, опытов и праздных мыслей; и их потертые пустые корешки, казалось, укоряли меня, словно забытые, брошенные дети. Я еще не закончил их. Еще не привел их в порядок. В ближайшее время надо обязательно заняться этим делом. Но не сегодня…
Мне захотелось прогуляться — охладить нервное возбуждение, выпустить мысли на свободу. Поэтому, накинув плащ и обувшись, я вышел из дворца, прошелся по саду и поднялся на крепостную стену. Убывающая луна тускло освещала ночной мрак, ледяной ветер раздувал пряди моих волос. Я почувствовал холодящие следы слез на щеках. Обходя замковые стены, слегка кивал стражникам, встречавшим меня тихими приветствиями. После каждого поворота окидывал взглядом сумеречные окрестности — луга и дальние холмы на юге и востоке, спящие дома Имолы на севере и западе.
Завтра утром я начну наносить эту местность на карту. Меня очень привлекала такая работа. Будучи в Чезене прошедшим летом, я придумал новый способ с использованием моего особого смотрового стекла. Безусловно, если применить его к целому городу, то можно создать нечто совершенно уникальное, не виданную доселе схему. Новую, самую современную карту — вид сверху, начерченный в определенном масштабе. Не связанную с выбором точки наблюдения общую проекцию. Вид скромного города Имолы с высоты птичьего полета, каким его прежде видел только Бог.