– Постель брать будем?
Глеб посмотрел на девушку. Та поневоле и с видимой неохотой отмахнулась от своих мыслей и вновь обратилась к реальности.
– Постель? – спросила она. – Да, мне, пожалуйста, дайте.
– Будем, будем, – поддержал ее Глеб, внезапно радуясь ставшему очевидным факту, что попутчица, по крайней мере, скоро сходить с поезда не собирается.
Глеб поднялся, отобрал у проводницы два комплекта белья и сразу за них расплатился. Женщина напоследок бросила на него хмурый взгляд из-под бровей и сердито захлопнула дверь. Один комплект Глеб положил на диван рядом с девушкой, другой закинул на свою верхнюю полку напротив. Третий их попутчик, мужчина в белой кепке, все так же монументально спал. «Наверное, ему скоро на выход», – подумал Глеб мимолетом и перестал о нем думать.
Когда он вернулся за стол, девушка протянула ему рубль – за постель: – Возьмите.
Глеб неожиданно сконфузился от неудобства и ненужности этого рубля. Не зная, что с ним делать, чувствуя на себе взгляд девушки, он не смог от рубля отмахнуться. Взял деньги, едва взглянув на них, и положил на край стола. Вдруг почувствовал колкое беспокойство, и быстро спрятал бежево-зеленую банкноту под книгу на столе. И после всех этих манипуляций с рублем неожиданно покраснел. Разозлился на себя и, чтобы скрыть все свои переживания, напустился на девушку с вопросами.
– Можно вас спросить? Возвращаюсь к нашему разговору… А почему вы так настроены против жалости? Мне кажется, это не самое плохое чувство.
Глеб говорил быстро, словно боясь, как бы попутчица вновь не спряталась, не отгородилась от него своей тайной.
– Вы простите, что я снова на эту неприятную, наверное, для вас тему, но меня искренне удивляет ваше отношение к жалости. И не только ваше – если брать шире. Сейчас многие высказываются подобным образом. Модно, наверное. Они повторяют чужие слова, совсем не понимая и не помня, по какому случаю те были сказаны. К вам это, конечно, не относится. Вы, я вижу, искренни. Я так думаю, что жалостью нельзя обидеть. Обидно, и даже стыдно, быть жалким, но тот, кто жалок жалости как раз не вызывает, тут другое. И чем, кстати, вы предлагаете заменить жалость? Равнодушием?
– Только вот этого не надо, я не подхватываю ничьих слов! – категорическим жестом открытой ладони отмела она от себя обвинения. – Но я действительно не люблю жалости и не хочу ее по отношению к себе. Вот, кстати, а вам разве никогда не хотелось, чтобы окружающие были к вам равнодушны? Или, иными словами, чтобы оставили вас в покое? Нет? Значит, вам не понять меня, потому что у меня как раз такое состояние. Нет, что угодно, но жалости я не хочу!
– На Руси говорят, что если жалеет – значит любит. Разве это не верно? – возразил Глеб.
– Ах, оставьте! – устало махнула рукой девушка. Ей явно не хотелось разговаривать. Она замолчала и, отвернувшись к окну, словно впала в оцепенение, будто разглядев в ночной тьме то, что лишь ей одной там было дано разглядеть. Медленно тянулись, вязко текли, не растекаясь, минуты молчания. Глеб был раздосадован тем, как сложился разговор и ругал себя за то, что не так и не то говорил, и лишь зря расстроил человека. Мысли его были путанными, непричесанными, как говорила порой его мама, да оно и понятно: что-то с ним происходило необычное, неспокойно было на душе – откуда тут взяться гладким мыслям?
« Плохо все, не так, как хотелось, – ругал себя Глеб. – Резкая она девчонка, словно вихрь. Опомниться не успеешь, а она тебе уже шею намылила и отшила. И все же кажется, что не всегда она такая. Такие глаза могут быть только у доброго человека. Глаза – зеркало души, а они у нее добрые, только грустные. Значит, она и сама добрая, просто сейчас тяжесть у нее на душе. Что-то нехорошее, видно, произошло, может, горе какое случилось. А в горе оно так, в горе человек одиночества ищет, если он сильный и гордый, чтобы переболело, чтобы выкипело. Гордый со своим горем один на один. Поэтому она и жалости не любит. Гордая. Только жалость-то все равно нужна, всем нужна, без нее никуда. Но вот почему мне кажется, что она может быть и доброй, и ласковой, и голос ее, и руки? Что это я на нее, строго говоря, запал? Что за волнения? Отчего я волнуюсь за нее, что мне за дело? Может… потому что в горе человек проявляется лучше, плохой он или хороший? В горе оно так…»
На этом месте разбег мыслей Глеба остановился, потому что настоящего горя он в своей сознательной жизни еще не знавал, по крайней мере – не помнил. Единственное в его жизни, горе было очень уже давно, когда Глебу было совсем мало лет, и с тех пор оно присутствовало в нем как смутное воспоминание о чем-то грохочущем и страшном, чей ужас отмыт и отмолен горькими слезами матери. Благодаря этому воспоминанию он, как ему казалось, хорошо понимал девушку. Почему-то он все больше думал о ней. Он все представлял ее себе, какой она может быть, он так задумался, что совсем забыл о ней реальной, так что даже удивился, когда она сама напомнила о себе.