Оставался Гексли. Случай был, надо сказать, тонкий. Дарвин понимал, как умен, ловок и бесстрашен этот молодой человек. Такой может быть опасным врагом, но еще более опасным союзником.
Каково было в то время его отношение к вопросу о видах? Трудно объяснить, отчего не все даровитые ученые стали к середине XIX века приверженцами эволюции; трудней, чем сказать, отчего несколько ученых стали ее приверженцами. Конечно, никому не хочется признать, что ледник движется, пока он сам не может показать наглядно, как это происходит. Но почему Гексли, с его огромными познаниями, его быстрым прозорливым умом, дерзкой мыслью и презрением к традициям, — почему он не занялся этой великой проблемой? Самый блестящий из его трудов был нацелен прямо на нее. Он ведь тоже читал и Ламарка, и Чеймберса, и Ляйелла. На самом деле позиция его была характерна. Он отказался от своей веры в божественное сотворение мира, но эволюцию принять не мог. Обсуждая этот вопрос со Спенсером, он настаивал, что нет достаточных доказательств эволюции. Ни одна теория не может удовлетворительно объяснить все явления. А потому он до поры до времени укрылся в tätige Skepsis[98], по Гёте, и ждал, как будут разворачиваться события, но с таким чувством, что, может быть, в конце концов истина окажется все же в эволюции.
Эта неопределенность и раздвоенность во взглядах живо ощущается в неопубликованном его письме, написанном 25 июня 1853 года сэру Чарлзу Ляйеллу. «Наличие строгих и определенных границ между видами, родами и более крупными группами, — пишет он, — в моем представлении вполне вяжется с теорией трансмутаций. Иными словами, я полагаю, что превращения могут совершаться без переходов». Дальше он поясняет, что имеет в виду аналогию с химическими соединениями, которые внезапно и существенно меняют свойства, когда прибавляется или отнимается один-единственный атом. Вслед за этим он переходит к дотошному рассмотрению данных и, не обнаружив в них убедительных доказательств, ставит вопрос, имеющий самое прямое отношение как к эволюции, так и вообще к позиции ученого в науке: «Сколько понадобилось бы Вам доказательств, чтобы поверить, что было время, когда камни падали снизу вверх?..»
«А между тем, — продолжает он, — эта трудность ничто в сравнении с теми, которые нужно побороть, чтобы поверить, что сложные, живые существа сами себя создали (ибо именно к этому на языке науки сводится творческий акт) из неорганической материи».
Его заключение дальновидно и вместе с тем осторожно.
«Я никоим образом не предполагаю ни что гипотеза о трансмутации доказана, ни что-либо иное в этом духе, — но я рассматриваю ее как могучее орудие исследования… Надо только довериться ей, а она уж выведет нас куда-нибудь, меж тем как другая точка зрения ничем не отличается от перепевов на тему последних причин…
Я хотел бы также настойчиво обратить Ваше внимание на то, что это крайне важный шаг в развитии униформизма, и, сделав его, мы пришли бы гармонии между палеонтологией и геологией земной поверхности».
Так отчего же Гексли сам не последовал собственным превосходным советам? Очевидно, он был вовсе не так благожелательно настроен к эволюции, как ему казалось. Он чрезвычайно враждебно отнёсся к чеймберсовским «Следам естественной истории творения», написал на них единственный отзыв, который сам признал слишком резким, а «Начала» Ляйелла, несмотря на только что приведенное здесь письмо, по-видимому, не произвели на него особого впечатления, хотя последовательные изменения в геологии показаны в этой книге с тем вниманием к фактам и тем здравомыслием, какими он в особенности восхищался. Перечитывая «Начала» почти тридцать лет спустя, Гексли поразился, обнаружив, до чего все в них наводит на мысль о дарвинизме. Когда человек недюжинных способностей не замечает очевидного, это обычно имеет глубокие корни. Ярым противником эволюции был его учитель Джонс, оказавший на него такое влияние в молодые годы. Тот же Джонс привил своему юному ученику собственную склонность смотреть на вещи скептически, и у Гексли, с его высокими нравственными устоями, эта склонность переродилась в нечто близкое к духовному аскетизму. С пуританской суровостью противился он обольщениям и соблазнам новых идей, хотя был к ним весьма неравнодушен. Воздерживаться от домыслов, стоять лишь на том, что абсолютно доказано, браться за самые скромные, самые будничные задачи — в этом был не только здравый смысл, но и высокий нравственный идеал. Быть может, не кого иного, как своего друга Гексли, имел в виду Дарвин, когда спустя много лет писал:
«Я не очень подвержен скептицизму — подобное настроение ума, как я склонен судить, вредит успехам науки. Для ученого желательна известная доля скептицизма, дабы избежать напрасной потери времени, но мне нередко встречались люди, которых это удержало от опытов или наблюдений, способных принести косвенную или прямую пользу».
Возможно, дело не только в том, что Гексли холодно относился к идеям широкого масштаба, — ему еще было недосуг ими заняться. Он тратил больше времени на то, чтобы «не отставать от них», нежели на то, чтобы их вынашивать. К тому же он уже столько наслушался споров о видах — и таких беспочвенных споров, что предмет этот, по его собственным словам, донельзя ему наскучил. Деятельным, знающим людям вроде Гексли нередко скучны назревшие и гигантские проблемы; их должны решать терпеливые, смиренные люди вроде Дарвина.
Возможно также, что идея эволюционных сдвигов, заключающая в себе тенденцию смазывать очертания и разрушать четкие границы, была несозвучна резкой определенности мышления Гексли. Не случайно его так воодушевила идея архетипа в сравнительной анатомии. В сущности, по складу ума в нем было нечто родственное не только Платону, но и мыслителям XVIII века. Это заметно в его пристрастии к Беркли[99]и Юму[100], его пронизанном духом отрицания здравомыслии, его бескровном и малоподвижном рационализме, его обыкновении объяснять явления живой природы аналогиями, почерпнутыми из механики.
История его приобщения к эволюции — это, во всяком случае частично, история его крепнущей дружбы с Дарвином. Никогда, ни в ранние, ни в зрелые годы, он не был простым почитателем чужих доблестей, но всегда оставался независим, всегда настроен критически… Оценивая безжалостным глазом честолюбивого новичка наиболее выдающихся биологов, он в 1851 году писал: «Из Дарвина могло бы получиться нечто значительное, но лишь при хорошем здоровье». Позднее, но тоже в 50-х годах, они сошлись ближе, и Гексли несколько поколебался в своих убеждениях. «Когда на той неделе у Дарвина собрались Гексли, Гукер и Уолластон[101], — писал Ляйелл в 1856 году сэру Чарлзу Бенбери, — они (все четверо) скрестили копья из-за видов и зашли, мне кажется, дальше, чем каждый решился бы по зрелом размышлении».
По-видимому, Дарвин старался не столько просветить, сколько подготовить Гексли. Он понимал, что, если будет слишком откровенно делиться с ним своими идеями, молодой коллега способен затеять вокруг них безудержную полемику, прежде чем можно будет ввести в дело «Происхождение видов» с его броней непробиваемых фактов и тяжелыми орудиями веских доводов. Конечно, 1 июля 1858 года Гексли присутствовал на заседании Линнеевского общества, где были доложены две знаменитые работы, но и тогда волнение его было отчасти поверхностным. «Уоллес дал толчок, и Дарвин, кажется, разошелся не на шутку, — писал он в сентябре Гукеру, — я рад слышать, что мы наконец по-настоящему познакомимся с его взглядами. Предвижу свершение великой революции».
Но если идеи Дарвина не удивили Гексли, книга Дарвина потрясла его до глубины души. Кстати, она поразила даже Ляйелла и Гукера, хотя они-то, можно сказать, наблюдали, как она создавалась изо дня в день. Мысль об отборе изменений в ходе борьбы за существование была общим местом викторианской философии, едва ли способным показаться блистательной находкой умному человеку в разговоре или кратком обобщении. В «Происхождении» же эта мысль обрела величие благодаря беспредельной изобретательности, мужеству или даже отчаянной отваге, и сверхъестественной целеустремленности, с какой она применяется к огромному количеству фактов и проблем; ибо величие самого Дарвина отчасти в том и состояло, что он — по-своему осторожно, по-своему прозаично — сумел безоговорочно и до конца принять свою участь первооткрывателя. Гексли отложил книгу в сторону со смешанным чувством благоговения и досады.
99
100