Тут он мысленно вернулся на несколько лет назад: Германия, пустой коридор Йенского университета, покойник Ауэрбах, суливший русскому «стипендиату» дар Гёте. «Неужели старик успел совершить свой эксперимент, свой магический ритуал, и вот я унаследовал.. .Чепуха — самое важное не подтверждается! Почему, к примеру, это не проявилось сразу? Он ведь говорил тогда: «Наутро будете писать и думать как Иоганн Вольфганг, продолжите его дело». Ничего подобного не происходит и сейчас — стиль и дух моих стихов чей угодно, но не гётевский! Но что же делать-то? Где причина напасти, в каком мелком бесе? Грех, грех на мне большой — икона давит, Николай Угодник не узнает свой образ! Единожды впал в искушение, вот и расплата наступает… Но никогда ведь не поздно все исправить, отмолить! Только научил бы, наставил Господь, помог бы разобраться хоть в самом себе…». Сеня сделал первое же, что пришло в голову, схватил со стола пачку черновиков, тут же разорвал и в гневном порыве бросил на пол: «Лучше бы мне было совсем их не писать!»
Немного придя в себя, художник все же встал, чтобы навести в мастерской хотя бы видимость порядка. Голова все еще шла кругом, подташнивало, и тут он увидел среди стеклянных емкостей кусок картона с… громадной светящейся пуговицей. «Галлюцинация», — подумал он, подошел ближе — пуговица заметно уменьшилась и стала такого размера, как и была нарисована вчера, но тогда она не светилась, а была заурядной живописной миниатюрой. Когда же Арсений стал отходить — эффект увеличения и свечения становился все больше. Создавалось впечатление, что на светящемся кусочке картона лежит такая здоровенная светящаяся пуговица. После чего Арсений поспешно вернулся на диван, уткнулся лицом в спинку и из этого «убежища» испуганно спросил вошедшего Ивана:
— Что это там, на столе? Прошу, подойди поближе, посмотри, а?
Брат склонился над столом:
— Светится что-то — ты, наверное, фосфор в краски добавил. Слушай, тут просто пуговица на картонке нарисована.
— А почему большая такая?
— Не выдумывай: пуговица как пуговица… — ответил было брат, но, отойдя от стола, спохватился. — Нет, погоди-ка: она увеличивается на расстоянии и вроде больше фосфоресцирует.
Арсений подумал: «Ничего тут удивительного: оптический эффект, к тому же испарения могут действовать как наркотик, вот и кажется, что пуговица растет. Элементарный обман зрения плюс действие ядовитых паров».
— Закрой-ка эти флакончики от греха подальше! И окно открой… — попросил Арсений брата.
Иван со знанием дела стал закупоривать пузырьки и убирать в шкаф, допив под шумок водку.
II
К вечеру в мастерской стало по-зимнему холодно, но, подкошенный усталостью, Арсений спал мертвым сном, и только за полночь холод разбудил его. Художник тут же поднялся, собираясь закрыть окно, да так и застыл на полдороге, точнее, посередине комнаты — против реставрируемой картины.
Расчищенный холст выглядел не просто обновленным, но словно бы преображенным, ожившим в неожиданной полноте и многомерности. Теперь от него струился мягкий, перламутровый свет, наполняя таинственной энергией окружающее пространство: возникал эффект абсолютной перспективы: граница, отделявшая живопись, декорацию от реальности, исчезала, и хотелось просто засунуть руку, «войти» в картину, ибо некая сокровенная дверца в зазеркальный мир неслышно открылась.
Это действительно представлялось каким-то чудом! В предзимнем мраке дремлющей петербургской мансарды, куда никогда не досягало уличное освещение, возник вдруг лучезарный, пряно пахнущий южным морем, лавром и цветущим миртом то ли греческий, то ли апулийский[193] ландшафт. Высоко в небесную синь были устремлены изумрудно-зеленые свечи кипарисов, охряно-желтая раскаленная солнцем каменистая дорога уводила в элегическую даль, к скалам белого песчаника с благородными руинами античных портиков и к бескрайнему, сливавшемуся с фантастически лазурным небом понту[194] — там растворялся горизонт и все, что отягощало душу зачарованного зрителя. Полное ощущение гармонической реальности, какого не дала бы никакая самая современная оптика, — только кисть живописца, искушенного в недоступной рассудку магии универсальных красок. Вот такой идеал художественного изображения. Это был именно тот результат, которого он добивался, — холст буквально стал реальностью! Причем самое интересное, что манеру исполнения нельзя было назвать реалистичной — декоративная, свободно решенная работа… И откуда только вместо ученического этюда баварского городка, писанного с претензией на новизну, возник перед Арсением этот объемный пейзаж эллинистического Средиземноморья? Такой вот феномен и абсолютный идеал живописного изображения…