Не знаю, способна ли она в этот момент читать мои мысли или это просто срабатывает в ней инстинкт жены и мамы – она кладет руку мне на плечо и робко гладит. Выражение ее красивого розового лица становится уже почти умоляющим.
- Прости, я не хотела. Ты не плохой сын. Ты заботишься о своих родителях, и ты их любишь – и папу, и маму. Но... если над тобой тяготеет что-то – может тебе самому станет легче, если мне об этом расскажешь?
Как вывела, а.
Я невольно смеюсь: - Да нечего рассказывать. Знаешь же ее, мать.
- Маму, - мягко поправляет она меня.
- Маму. Всегда Тоху больше любила. И Тоху ты знаешь. А я – ну... другой.
- Ты что – ревновал его к ней?
- Да нет. У нас же с ним нормально все.
- Можно злиться не на того, кого любят больше, а на того, кто больше любит. Или совсем не любит, как тебе кажется.
- Наверно. Но пацаны только поначалу страдают, а потом привыкают и отчуждаются. А в переходном возрасте она уже была мне не нужна. Я думал, это нормально, вон, с отцом-то у меня все в порядке.
- А по-моему, по характеру ты ей гораздо ближе, чем Антон. Она способна лучше понять тебя с объективной точки зрения. Твои помыслы, действия. А Антон всегда будет оставаться для нее «сыночком Антошей», любимым, но недопонятым. И еще она очень гордится тобой.
- Чем тут гордиться.
- Я не о временных сбоях, с кем не бывает. Нет, ты и представить себе не можешь, насколько она ценит то, чего ты добился сам, собственными мозгами. Как восхищается тобой.
- Да уж, любая мамаша мечтает, чтоб ее сынок стал доктором – если не медицины, то хотя бы юриспруденции, - усмехаюсь. – Чтоб табличка на двери была.
- Да разве ж в этом дело. Ты, наверно, даже не замечал, насколько хорошо твоя мама, хоть и сама не юрист, знает цену твоим знаниям, квалификации. Насколько правильно оценивает твои достижения.
- А в детстве мне вечно казалось, что она мной недовольна. Посмотрит на меня - и все ее во мне раздражает.
- Это потому, что она не так бурно выражает эмоции. Вот ты и видел ее нахмуренные брови, слышал в голосе порицание, и тебе казалось, что по отношению к тебе она способна только на нравоучения и холод. А она переживала за тебя просто. И критиковала, потому что знала, что ты можешь лучше.
- Это она тебе рассказывала?
- Так дошло. Нет, твоя мама очень трезво смотрит на вещи. А похвала ее ценна необычайно, потому что она никогда не будет хвалить зазря, ослепленная материнской любовью.
- Тоху – будет, - смеюсь.
- Тоха – ее слабость, - возражает Оксанка. – Красивенький мальчик, талантливый в том, о чем она всегда мечтала. Она это и сама понимает. Но тебя от этого любит не меньше.
- Ну надо же, а жена у меня, оказывается, мудрая женщина, - улыбаюсь. Беру ее лицо в ладони и легонько целую.
- Не ожидал?
Признаться – нет. Я настолько привык уже относиться к ней, как к взбалмошному, эмоционально неустойчивому существу, скорее нуждающемуся в моей поддержке и напутствиях, что даже ее предстоящему материнству не удалось на это повлиять.
- И правильно, - улыбается она в ответ на мою безмолвную улыбку. – Боже меня упаси от мудрости. Просто мне со стороны видней. Думаешь, у меня с родителями ничего нет невысказанного? Одно папино слово – и я превращаюсь в «непокорную дочь» и бунтовать начинаю, как раньше, как будто мне шестнадцать. А у него давление.
Они вышли из потогонки и приближаются к нам.
- Ну и как мне, по-твоему, себя вести? – смеюсь, поглаживая ее животик, усмиряя сыну, который как раз обрабатывает ее, словно боксер – грушу. В этой игре в сыны-матери явно отцовской руки не хватает. – Как неблагодарному, сволочному тридцатилетнему мужику, черствому, как сухарь, перемениться по отношению к... маме?
- С чего ты взял, что ты – черствый сухарь? – спрашивает она с неподдельным изумлением.
Я только многозначительно усмехаюсь, но она непреклонна. Целует, между поцелуями настойчиво вбивая в меня, словно школьные истины, что я «...нежный... чуткий... отзывчивый... добрый... остроумный... жизнерадостный...».
- Так, – смеюсь, - хорош при мне какого-то левого мужика нахваливать, э...
Но она продолжает:
- ...справедливый... умный... очень умный и вообще - самый лучший на свете. И я... и мы, все мы любим тебя за это. И не только за это,
А когда я, картинно растрогавшись, падаю перед ней на одно колено и протягиваю сорванную на газоне маленькую ромашку, она тихонько мечет глазами в сторону и – мне, вполголоса: