Выбрать главу

Слушай, парень, а всё-таки — почему ты раскис? Может, Москва не нравится? Ну как она может не нравиться! Это же такой город… Когда говорят — «Москва», сердце бьется сильнее. Так, может, товарищи новые не пришлись по душе? Это кто же: Фриц Геминдер, Роберт Лейбрандт, Амо Вартанян? Да это же знаешь какие люди! Я только слышал и читал о таких. А теперь — вместе с ними. Сижу в одной комнате. Митя… Фриц… Амо… Стоп! Вот оно… Кажется, понял. Понял то, что еще не дорос до новых своих товарищей. Поэтому мне и трудно сейчас. Ведь они успели так много сделать, а я?.. Да почти ничего… Но ты, Тоня, пожалуйста, не воображай, что уже победила меня в том незаконченном споре. Вот если бы я ничего не понял, тогда бы твоя взяла. А я понял. Сейчас, сию минуту, и сразу на душе полегчало. Я постараюсь стать похожим на них, на товарищей моих по КИМу. Не сразу, конечно. Но очень постараюсь. И тогда напишу тебе расподробнейшее письмо и расскажу в нем, как я искал и нашел свою правду.

Эх, хорошо, когда удается понять самого себя! Я так приободрился, что у самого Дома Советов подошел к моссельпромщице в кепи с позументом, как у французского солдата, и не задумываясь купил плитку самого дорогого шоколада под названием «Золотой ярлык». Разрежу пополам булку, положу внутрь всю плитку и съем этот бутербродище с чаем. Зверски захотелось есть. Целый вечер прошагал по Тверской. Взад, вперед, взад, вперед… Ну и, естественно, проголодался.

ТОВАРИЩ РУДОЛЬФ

Я опоздал на несколько минут.

Фриц протянул свою маленькую руку и поморщился, когда я крепко тряхнул его влажные пальцы. В желтых, близко посаженных к переносью глазах Геминдера я прочитал целое нравоучение: молодому русскому товарищу следует приходить вовремя, и уж во всяком случае раньше секретаря исполкома Лейбрандта, — видишь, он уже снял пиджак, разложил бумаги и погрузился в дела.

Что верно, то верно! По Лейбрандту можно было проверять часы. Он входил в комнату, когда стрелки часов прокалывали своими остриями цифры 9 и 12, клал свой грандиозный портфель-гармошку на стол, снимал пиджак, вешал его на плечики, затем натягивал по самые локти черные сатиновые нарукавники, садился в кресло и миниатюрным ключиком отмыкал набитый бумагами портфелище. Проделывалось всё это неторопливо, размеренными, точными движениями.

Ровно в двенадцать он снимал нарукавники, шел мыть руки и принимался за «фриштык» — кофе в термосе и несколько бутербродов, извлеченных из глубин портфеля. Ел неторопливо, задумчиво и ужасно негодовал, если кто-нибудь обращался к нему в процессе принятия пищи. «Делать два дела сразу — значит делать их плохо», — сухо замечал он, и розовое цветущее лицо его приобретало оскорбленное выражение.

Без пяти минут пять лента начинала крутиться в обратном направлении: пиджак слетал с вешалки и облекал круглые плечи Лейбрандта, бумаги раскладывались по папкам, папки завязывались кокетливыми бантиками и упаковывались в портфель. Лейбрандт снимал очки, тщательно протирал толстые стекла замшей, прятал очки в футляр и, пожелав окружающему его пространству доброго вечера, выходил из комнаты.

В первые дни я никак не мог приноровиться к педантичности Лейбрандта. Она меня здо́рово раздражала, ну что это за комсомолец: весь разглаженный, подчинивший все свои действия минутной стрелке! И потом — из всех работающих в ИК КИМе только он да Коля Фокин носили очки. Но у Фокина очки были самые обыкновенные, примерно такие же, как у моей мамы, а у Лейбрандта — целые колеса, заключенные в черепаховую оправу. И назывались они о-ку-ля-ры. Так вот, глянет он на меня сквозь свои окуляры, и мне сразу становятся не по себе, будто я сдаю зачет по политэкономии строгому профессору.

Да, собственно, Роберт Лейбрандт, шефствовавший над агитпропом, действительно был строг, причем в равной мере со всеми обитателями нашей комнаты: и с Мюллером, и с Черней, и со мной, и даже с Геминдером.

Он и Фриц часто пререкались. Геминдер горячился, бегал по комнате, хватался за голову и каждую фразу, быструю, как пулеметная очередь, заканчивал на чрезвычайно высокой ноте. Лейбрандт отвечал отрывисто и ворчливо. Потом они оба краснели. Фриц запускал пятерню в свои густые мягкие волосы, словно намереваясь выдрать их с корнем и хватал верхнее «до», от которого у меня верещало в ушах. Тогда Лейбрандт поднимал указательный палец, покачивал им справа налево и утробным голосом говорил: «Найн, Фриц, найн». И эти непробиваемые, как танковая бронь, лейбрандтовские «найны» действовали на Фрица словно ушат ледяной воды. Он, как рыжий, потрепанный в схватке кот, бросался к своему столу, зарывался в бумаги и изредка кидал жалобно-негодующие взгляды на победителя.