Выбрать главу

Вам, Дмитрий, наверное, хочется узнать поподробнее и о житье-бытье Саломеи Нерис. Так вот, я встретился с ней в Москве в июне этого года на сессии Верховного Совета. Она приехала из Уфы, утомленная одиночеством и бытовой неустроенностью. Привезла несколько глубоко прочувствованных, проникнутых тоской по родине стихотворений. Была печальна и задумчива. И ожила, когда окончательно решился вопрос о том, что она остается в Москве. А сегодняшняя Москва, Дмитрий, вовсе не похожа на ту, которую мы покинули, отправляясь в Пензу. Хотя и теперь каждый вечер устремляются в небо аэростаты стального цвета, хотя и прорывается иной раз к Москве один-другой немецкий самолет, но великая опасность отступила, и дышится в Москве легко. Свободнее, легче стала дышать и Саломея. На ее лице появилась давно забытая улыбка. Когда же она почувствовала, что очень нужна и литовским воинам, и литовцам-антифашистам в США, а главное, тем, кто может услыхать ее ясный, гневный голос в городах и деревнях ее Литвы, находящейся еще «под фашистом», к ней вернулась и энергия, и вера в свои силы.

А теперь, что послужило толчком для написания Вам столь длинного послания? Недавно мы побывали на родной Вашей тульской земле. Мы — это Саломея Нерис, Корсакас, Марцинкявичюс, я и молодой Межелайтис, с которым Вы, кажется, познакомились на Гоголевской. Мы приехали, чтобы провести несколько литературных вечеров для воинов нашей дивизии, направленной в эти места. Нам удалось побывать и в Ясной Поляне. И я вспомнил Ваш рассказ о походе юных пионеров туда, где жил и работал великий старик. О, если бы Вы, Дмитрий, увидали то, что видели мы! Во что превратили гитлеровские варвары заповедник, где билась могучая мысль Толстого… Точно стадо диких быков бесновалось в тихом парке, окружающем старинный белый дом! Потрясенные, бродили мы по аллеям, преодолевая завалы из срубленных лип, вывороченных с корнем кустов сирени и жасмина и груд побитого кирпича. В Ясной Поляне, как мне представляется, все мы особенно остро почувствовали страшную угрозу всему, что является высшим созданием человеческого гения, доброты и человечности, со стороны фашизма. И это сознание сплотило нас еще теснее и теперь неумолчно зовет на бой до конца, до решительной победы… Фашизм и культура — понятия столь же несовместимые, как гений и злодейство. Думаю, что посещение Ясной Поляны вдохновит многих из нас на гневные строки, клеймящие современных недочеловеков. Моя память уже подсказывает сердцу рифмы и ассонансы для будущего стихотворения о Ясной Поляне. Я вижу кряжистого, седобородого старца, яростно сжимающего кулаки… Гений Толстого — наше оружие в борьбе за жизнь и мир. Он навсегда с нами!

В Москве все мы с тревогой и надеждой прислушиваемся к грому грандиозной битвы на Волге. Немцы всё еще рвутся на Восток. Но мы верим: придет час, когда надломятся захватчики, когда они побегут обратно, если только смогут бежать. А пока мы готовим сборник своих стихов к печати. Совсем скоро возобновившее свою деятельность Государственное издательство Литовской ССР выпустит первые книжечки военных лет: Саломеи Нерис, Гиры, Корсакаса, Межелайтиса и мою.

Надеюсь, что теперь уже до скорой встречи в Москве, а еще лучше — в освобожденной Литве, где Вас сердечно встретят все Ваши друзья!»

Дмитрий долго находился под впечатлением письма Венцловы, полученного с оказией. Всей душой радовался он за людей, к которым так привязался за короткое время их жизни в Пензе. Наконец-то они нашли себя. И не только пылкий Гира, одержанный, внешне такой спокойный Венцлова и энергичнейший Корсакас, но и Саломея Нерис, струны души которой были настолько перетянуты, что могла наступить катастрофа. Конечно, огромное значение сыграло создание литовской воинской части, знаменующее не символическое, но, так сказать, практическое участие в войне с гитлеровцами. Теперь было для кого писать! И не только о тоске своей по родине, стонущей под фашистским сапогом, но о вере своей в мощь советского народа, который, раньше или позже, должен разгромить вражеские армии! И теперь песни и стихи литовских поэтов тоже становились металлом, из него изготовлялось оружие для литовских солдат.

Но опять, как и в часы отъезда его друзей из Пензы, Дмитрий невольно задумывался и над своей судьбой. Как долго предстоит ему заниматься не самым главным в жизни? Нет, Пенза не казалась ему тесной клеткой, из которой следует как можно скорее выбраться. Напротив, работа захватывала его целиком, и он твердо знал, что делает всё, что только может. Постоянно помогал опере и оборонному театру миниатюр. И в том, что хозрасчетная оперная бригада выросла, расправила плечи и уже стала настоящим театром, есть доля и его стараний. А Бегак ставит уже четвертую его пьесу, написанную в ночные часы — единственно принадлежащие Дмитрию. И зрителям, всё тем же людям в шинелях и белых полушубках, нравятся его пьесы. А самое главное, Дмитрий нужен людям. И не как инспектор по театрам, могущий поддержать перед Королевым чью-нибудь просьбу, помочь в решении вопроса, написать рекомендации или заключение по принятому спектаклю, но как Дмитрий Иванович Муромцев — человек, искренне заинтересованный во всем, что касается становления искусства в Пензе в дни войны и в грядущие дни мира. И перед ним проходила вереница людей, для которых он стал нужным, а следовательно, и близким, своим… Тут были и Королев, и Вазерский, и Белов, и Треплев, и несгибаемый старик Горюшкин-Сорокопудов, и десятки, да, да, десятки актеров, певцов, художников и музыкантов. Но это течение мыслей оставалось ровным и успокаивающим только до тех пор, пока Дмитрий принуждал себя забывать, что и он — писатель. Послание Антанаса напомнило ему об этом. И сразу же возникла плотина, мысли разбивались об нее и начинали крутиться на одном месте. С чем же приду я, как писатель, в послевоенный мир? Все мои товарищи по профессии поставят на полки всенародной библиотеки свои новые книги, в которых спрессуются впечатления, собранные памятью, и сбереженные мысли, и вспышки собственных чувств… А я? Несколько торопливо написанных пьесок-однодневок, которые не отражают и тысячной доли накопленного материала, кое-как сваленного в запасник. Отобрать лучшее, самое яркое. Но для этого необходимы время и голова, свободная от множества неугомонных мыслей — таких маленьких буравчиков, ввинчивающихся в сознание в каждую прожитую минуту… Когда я всё это успею? Тася утешает, говорит: тебе только тридцать четыре года, еще ничего не поздно. И я впадаю в эйфорическое состояние: в чем дело, я же еще молод! Тра-ля-ля! Сколько лет впереди! Мы всё успеем, всё сделаем, тра-ля-ля! И вдруг жизнь щелкает вас по носу и жестко напоминает, что рано и поздно — понятия весьма относительные и что никогда нельзя откладывать на завтра то, что ты должен был и мог сделать сегодня…