Красавица-аристократка пристально и невозмутимо смотрела на меня, как на нечто неодушевленное. Более того, она сделала изящный жест веером, предлагая мне убрать руки, которыми я стыдливо прикрыл сморщенного от холода своего «дружка».
Иди ты на хрен! Нашла себе забаву.
— Ce corps est digne d’une sculpture,[1] — промолвила утомленная красотка и тронула веером плечо кучера: мол, але-але, пошел!
Что это было⁈ Нет, я догадался, что меня сравнили со скульптурой, но что за нездоровый интерес к голому мужику?
— Мессалина! Так ее прозвали в Одессе, Нарышкину эту, — объяснил мне Иван Денисович. — Губу не раскатывай, стручок свой побереги. Ента мадам — токмо по чужим мужикам высокого рода. Свояка своего, боевого генерала, до развода со старшей сестрой довела… Ниже князя даже не шорохнится. Сам светлейший Воронцов, бают, в ее полюбовниках. Дочка от него. Тьфу!
Глупая вышла сцена, напрочь лишенная эротического подтекста. Неужто в дореволюционной России аристократия так смотрела на нижестоящих — от неродовитых дворян до крепостных? Кто я для «ентой мадам» — кусок мяса на экзотическом фоне Востока? А слуги? Пыль под ногами?
Чем дольше об этом думал, тем больше распалялся. Ладно, турки — люди архаичной культуры. Но столкнуться с современниками-соотечественниками Пушкина и вкусить всю прелесть сословного пренебрежения! О, теперь я лучше понимаю ярость грядущих поколений! Прав Иван Денисович — истинно «тьфу!».
С «Мессалиной» снова столкнулся в субботу, после парадного обеда.
Я, по наивности, думал, что обед в русском стиле — это окрошка да каша гречневая с грибами сушеными. Ха, не тут-то было. Оказалось, это способ сервировки. Вернее, ее отсутствия в моем старом-новом понимании. Что закуски, что горячее по переменам подают лакеи, а официанты лишь подтаскивают. Суеты — полна коробочка, даже меня впрягли помогать. Носились по коридорам, ор стоял такой — хорошо, в большом банкетном зале не слышали. А там столы — все в цветах и фруктах. Закусить нечем, если лакей вовремя не подаст. Один дурень блюдо с рыбой прямо на паркет вывалил — все смеялись. А если на платье той же Нарышкиной? Вот тут мы — те, кто прислуживал — посмеялись бы украдкой с превеликим нашим удовольствием.
Перед обещанным фейерверком все гости повалили в сад. Посланник Бутенев вышел под руку с увешанной жемчугами Нарышкиной. Как назло, я попался ему на глаза, он указал мне рукой быть поблизости. Сам усадил свою гостью за ажурный столик у большого розария. Вокруг на деревьях были развешены чудесные фонарики в виде виноградных лоз, подчеркивая романтичность окружающего сада. Его украшением выступал огромный платан, почему-то прозванный Готфридом Бульонским[2].
Разговор эта парочка вела, к моему удивлению, на русском, что гостью явно раздражало. Она не переставала капризно жаловаться:
— Мой друг, к чему вы мучаете меня этими разговорами по-русски? Наш язык — французский! Быть может, оставим эти реверансы? Неужто царь вам так велит?
— Позвольте историю, мадам, — Нарышкина поощрительно кивнула. — Под Шумлой, в 28-м годе, в военном лагере поручено мне было составить депешу. Государь повелел написать именно по-русски. Девять раз переписывал, помощи просил у знатоков. У нас ведь как, у дипломатов? Пишешь по-французски, с первой фразы понятно, о чем будет документ. А по-русски не умеем так, в двух словах, все изящно обставить. Вот и приходится нам, можно сказать, переучиваться. Чтоб засиять подобно Авроре!
— К чему сие сияние? Французам тоже есть чему у нас поучиться. Эти обеды а ля рус — совершеннейшая прелесть. Говорят, ваш бывший ан-шеф князь Куракин ввел их в общество?
— Желаете анекдот про мон ан-шеф во искупление ваших мук?
Я, аж, вперед подался, так стало любопытно.
— Извольте. Ваш опыт, ваша обходительность не имеют себе равных. Вы знаете, чем утешить даму. Ваши парижские рассказы, говорят, восхитительны, — кокетливо, но с мягкой улыбкой, отработанной годами и боннами-наставницами, согласилась Ольга.
— Итак, князь Куракин. В бытность его послом у трона Буанопарте случилось страшное: австрийский посол давал обед в честь очередного мира, да вот оказия — пожар! Все бегут, всё пылает — Куракин прячется под стол. Пока его вытаскивали, оборвали все бриллианты, коими он любил себя украшать — французы своего не упустят. И по случаю счастливого спасения, но желая подчеркнуть свои раны, этот оригинал изволил заказать себе портрет в бинтах. Так и изобразили — забинтованного в повязках. Рассылал по всем знакомым в Петербурге, необычайно гордясь случившимся. Мол, сгорел на работе.