Выбрать главу

Зато была река, качающийся навесной мост, купание в стремительной воде, неожиданно теплой, пронизанной от поверхности до дна мерцанием рыбьих стаек. Был день больше, просторнее, важнее других. А когда они вечером занимались любовью, Шершнев и буднично, и остро ощутил, что в такие, будто с особой пометкой, дни и зачинаются любимые, посланные дети.

Потом у Марины была задержка — будто телесное эхо, легкий всплеск мироздания. Но тест дал отрицательный результат. А вскоре он уехал в первую военную командировку, заставившую позабыть и мост, и реку, и объятия.

Ночь по возвращении была отравлена жалкой, бесполой наготой, которой Шершнев досыта навиделся в контейнере. Ночь без ласк, без нежности. Он страстно хотел кончить, будто выплеснуть в лоно жены все произошедшее с ним; не замечал, что Марина стонет уже от боли, а не от наслаждения.

Потом Шершнев заново привыкал к беззащитному, отданному ему во власть телу жены; они снова и снова занимались любовью, узнавая себя прежних. Но он внутренне знал, что Максим был зачат в ту, самую темную, самую первую ночь.

Вчера Максиму исполнилось шестнадцать. Шершнев предложил свозить его с одноклассниками за город, на шашлыки, надеялся, что Максим оценит. А сын неожиданно попросил в подарок пейнтбольный матч на полигоне, который он сам выбрал.

Шершнев сказал «да», арендовал автобус. Марина и ее новый муж были против, боялись травм. Только поэтому Шершнев и согласился. Идея ему не очень нравилась. Максим знал, что его отец военный, что он бывал на настоящей войне. Но они никогда не говорили об этом; даже о том немногом, что Шершнев имел право рассказать.

Он не связывал судьбу сына с судьбой того, теперь безымянного, мальчишки, брошенного в яму на цементном заводе. Однако само совпадение — тот умер, а Максим был вызван к жизни, — оказалось слишком явным, чтобы Шершнев мог его игнорировать.

И вот Максим сам попросил поиграть в войну. Почему? Зачем? Шершнев подсознательно чувствовал в этой просьбе нехорошее сближение двух миров, которые он суеверно предпочитал удерживать на дистанции друг от друга. Пусть даже и пули в пейнтбольных ружьях были игрушечными. Хотя сослуживцы, знавшие кое-что о его семейных проблемах, порадовались: наконец-то парень показал натуру, отцовские гены взяли свое. Сыграете вместе. А Шершнев был уверен, что Максим попросит отца сыграть против него.

На Максиме он построил объяснение всему, что совершил: ради его мирной жизни. Шершнев не мог признаться себе, что сын важен и нужен ему только как оправдание. И теперь ждал какого-то мстительного подвоха, рикошета из прошлого.

Но и отказать не мог.

Заметив рекламный щит «Территория Х, пейнтбольный полигон», Шершнев свернул с трассы. До поездки у него не нашлось времени изучить, куда, собственно, они едут. Наверное, заброшенные склады или старый санаторий, превращенный в потешные для понимающего человека декорации поля боя или мира ядерного постапокалипсиса.

Шершнев видел Грозный после двух армейских штурмов. Разбомбленные в щебень пригороды Дамаска. Сожженные села. Он заранее ощущал высокомерное превосходство. Ведь всей биографией, от училища до службы, он был выучен считать источником значимого опыта в первую очередь насилие, уважать его неподдельность, его истинные не проходящие следы.

Он посмотрел в зеркало заднего вида на сына и его товарищей. Птенцы. Мальки. Головастики. Он внезапно захотел ткнуть их носом в настоящие копоть и грязь, завернуть за поворот, где будет не пригородный истоптанный лесок, а выпотрошенное после зачистки село, в котором не осталось жилого духа, добрососедских прозрачных тайн, ибо все двери выбиты, занавески сорваны, шкафы выворочены, и в каждую щель заглянули глаза солдат.

Морок обезлюдевшего села вызвал, вытащил на свет злое, стойкое чувство хорошо слаженной облавы. Сколько раз они подъезжали так, в первые годы только на броне, а потом и в автобусах, проверяя оружие, готовясь окружить и ворваться! Он даже угадал суть, ритм этого чувства в стихотворении, что читал им на служебных курсах английского въедливый старик — преподаватель, знавший еще легендарных нелегалов времен Кембриджской пятерки. Поэзия обычно не интересовала Шершнева. Стихи со школы были его казнью, распадались в памяти, как мякина; он не мог понять, зачем люди их сочиняют, что это за странная прихоть. А это — единственное в жизни — он запомнил без повторения, так точно легло оно на рельеф его души. И теперь прошептал под нос, радуясь, что, как и прежде, может распознать свое в звуках чужого языка: