Как удар грома среди ясного солнечного дня! Ведь всего месяц назад, когда Мавр уезжал из Минска, Колас был совершенно здоров.
Легко сказать: «подготовь Мавра». А какими словами сообщить о трагическом известии, чтобы оно не сразило и его? Не лучше ли пока ничего не говорить? Вернется домой, там и узнает…
Но Стефанида Александровна и слышать об этом не хотела:
— Да что ты? Там же Федор, Наташа. Знаешь, как им попадет за то, что не сообщили? И тебе не простит, что посмел утаить телеграмму.
Пришлось решиться.
Поставив посередине большой веранды плетеное дачное кресло, я привел Деда и усадил в него. Спросил, изо всех сил стараясь не выдать волнения:
— Как ты себя чувствуешь?
Но Мавра мнимым спокойствием не обманешь. Приподнял голову, насторожился:
— Что случилось?
— Да вот телеграмму принесли… Не очень, понимаешь ли, приятную… Скорее наоборот…
— Кому телеграмма?
— Мне. Но касается и тебя.
— Из Минска?
— Да, из Союза писателей. От Есакова.
— Значит, с Федором и с Наташей все в порядке. Несчастье с Якубом Колесом? Читай!
И я прочитал.
Дед несколько минут сидел молча, закрыв глаза и опустив тяжелую голову на грудь. Потом поднялся и тоже молча ушел в свою комнату. И до вечера не выходил из нее. Не знаю, о чем он думал, впоследствии мы никогда не касались этой темы, не заговаривали о том тяжелом дне. Но как бы там ни было, а вечером Иван Михайлович опять стал самим собой: спокойный, невозмутимый, медлительно-сдержанный, общительно-ровный. И даже всех нас, выбитых телеграммой из повседневной колеи, сумел во время ужина подбодрить и поддержать неожиданным каламбуром:
— Чудак этот Есаков, честное слово. Одного похоронил, второго велит подготовить. Такое нарочно не придумаешь…
На следующее утро необычно рано Дед сам позвал меня на море.
— Нырнем разок, и домой,— сказал он.— Как раз успеем к завтраку.
Я понял: хочет наедине поговорить. О чем?
Но никакого разговора не состоялось.
Тогда на писательском пляже не было теперешних благоустроенных «благополучий», вроде ребристых деревянных лежаков, кабинок для переодевания и навесов для тени из массивных листов пепельно-серого шифера. И строжайших правил — загорать и купаться только в плавках, в трусах и купальных костюмах тоже не существовало. Поэтому и лежали «адамы» и «евы» на своих, на мужском и женском, пляжах, разделенных сотней метров «нейтральной полосы».
Весь день шла обычная для юга болтовня о чем угодно и ни о чем: скажет кто-нибудь фразу, сосед подхватит, третий тут же добавит от себя, и течет словесный ручеек до тех лор, пока не исчерпается случайно возникшая тема…
Но в то навсегда запомнившееся мне утро привычное пляжное многолюдье еще не наступило: слишком рано. Пришли человек двадцать «адамов», любителей утренней гимнастической зарядки, на женский пляж — тоже не многочисленные «евы». Мы с Дедом разделись, я сел покурить, а он, покряхтывая от удовольствия и бодрящей свежести, осторожно, на ощупь побрел в удивительно гладкую, без единой рябинки, воду.
Забрел по колени. По пояс. По грудь. Я докурил, погасил окурок: нельзя оставлять одного, пора к нему. И вдруг пронзительный, тонкий, детский крик резанул по нервам:
— По… мо… гите!..
Не я один растерялся, растерялись и оцепенели от неожиданности все. А Дед оттолкнулся ногами от песчаного дна, рванулся в сторону крика, на миг показался над водой и снова нырнул, отфыркиваясь и стремительно взмахивая обеими руками. Я знал, он умеет плавать, и все же, опомнившись от оцепенения, бросился к нему. Бросились и другие. Но Мавр уже возвращался к берегу, прижимая к груди испуганную девочку лет семи, крепко-крепко обхватившую его тонкими руками за шею. И нам, здоровым и зрячим, осталось лишь бережно довести его до песчаного уреза воды, чтобы, споткнувшись о неровности дна, не рухнул со своей драгоценной ношей в воду…
У старшего сына, Федора, хранится фотография той девчушки с благодарственной надписью, подаренная ее родителями Янке Мавру. А шел Янке Мавру в то время уже семьдесят второй год…
Окончилась коктебельская благодать. Вернулись на осень и зиму в Минск. И я, как и после каждого возвращения с юга, не мог не порадоваться при виде того, насколько похорошел за минувшее лето родной город. Пытался рассказать об этом Деду, но он категорически не желал слушать:
— Не надо. Словами не заменишь то, что я должен увидеть сам.