По некоторым свидетельствам, сам он не хотел войти в состав Временного Правления, боясь, что его немецкая фамилия произведет плохое впечатление на народ. В то время еще не распространился обычай псевдонимов, и Пестель не сделался ни Павловым, ни Ивановым. Но такие сомнения не продолжаются долго. И только настроением минуты было его желание — уйти в монастырь.
— Когда я кончу все свои дела, то, что вы думаете я намерен сделать? — сказал он как-то Поджио.
— Не могу знать, — отвечал Поджио.
— Никак не отгадаете, — удалюсь в Киево-Печерскую Лавру и сделаюсь схимником.
Не совсем понятно, как это лютеранин собирался постричься в монахи, но отметим, что сделать это он хотел, только «окончив все дела». К тому же по одному из параграфов «Русской Правды» идти в монастырь не разрешалось до 60-летнего возраста: у Пестеля было еще достаточно времени, чтобы по своему «дела» окончить.
Но допустим, что Пестель действительно не стремился захватить власть. Он хотел сделать большее. Свою «Правду», свое детище он осмелился назвать «Верховной Российской Грамотой, определяющей все перемены в Государстве последовать имеющие». Она должна была стать наказом для Временного Правления, вышедшего из революции. Это была попытка, по выражению Матвея Муравьева, навязать России свои «писанные гипотезы», попытка одного человека предписать весь ход истории своей стране. Простой и бесхитростный захват власти кажется безобидным по сравнению с этой жаждой неслыханной и полной духовной тирании.
Если смотреть на «Русскую Правду», как на исторический трактат по государствоведению, то нельзя отрицать остроумия и даже глубины многих её построений. Но если бы он был только теоретическим трактатом, кто бы о ней знал и помнил? Всё значение придало работе Пестеля то, что, в сущности, ее обесценивало: «Русская Правда» должна была быть практической программой революционной партии. Как программа, она мечтательное умствование, близкое к безумию.
Как это никто из знавших его или писавших о нём не заметил в Пестеле безумия? На всех окружающих действовала сила его логики и диалектики. Но и сумасшедшие иногда удивляют своею логичностью. Может быть, один Пушкин намекнул на его одержимость. Как на всех, Пестель и на проницательного поэта произвел впечатление большого ума. «Умный человек в полном смысле этого слова», записал он в своем дневнике после их кишиневской встречи. Но Пушкин был очень молод тогда, а позже, в «Пиковой Даме» не о нём ли сказал он совсем другое?
Трудно доказать, но трудно и не почувствовать, что в пушкинском Германе есть черты Пестеля. И Пестель и Герман, оба «наполеониды», зачарованные судьбой гения, так же как Стендалевский Жюльен Сорель и многие другие люди той эпохи. Оба они и по внешности похожи на Наполеона. В портрете Пестеля это сходство бросается в глаза. А о Германе Пушкин говорит устами Томского «у него профиль Наполеона и душа Мефистофеля». И в другом месте: «Он сидел на окошке, сложа руки и грозно нахмурясь; в этом положении удивительно напоминал он портрет Наполеона». У обоих страстная натура обуздывается холодной волей. Герман копит деньги. Пестель получает ордена, делает «карьер». Но и Пестель был игроком, и в азартной игре революции бросил свою жизнь, как ставку, и — проиграл. Сходство этим не ограничивается. Оба они обруселые немцы. Пушкин сделал немцем героя своей «петербургской повести», чтобы стало правдоподобным невозможное в русском человеке соединение аккуратной расчетливости с маниакальной страстностью натуры, контраст трезвости и страсти, льда и огня. Тот же контраст поражает и в Пестеле. Только мания Германа была индивидуальна, капризна и случайна, а безумие Пестеля сродно безумию целого века. Одержимость его — это рационалистическая мистика, владевшая умами революционной Франции. Он был сыном 18-го века, якобинцем, но родившимся в год Термидора; оттого рационализм причудливо сочетался в нём с чертами нового времени, оттого он кажется беспочвеннее и мечтательнее, чем его учителя. Французские «просветители» строили свои планы преобразований, а якобинцы пробовали осуществить их на деле в самой культурной стране того времени. Пестель же хотел провести свои принципы в крепостной и дикой России, где население с мистическим обожанием относилось к царю. Он опоздал на тридцать лет для Франции и слишком рано родился в России, когда палками, как Вятский полк, думал загнать ее в царство своей «Правды».
Две тактики