Занятый своими планами государственного преобразования России, Пестель мало думал о тактических задачах, о революции, как близкой и реальной цели. Может быть, в этом, наряду со склонностью к абстрактному доктринерству, была и доля правильного понимания действительности… Народной революции Пестель боялся и как все в его время думал, что она может привести к Пугачевщине. От Пугачевщины мог оберечь Россию только военный характер переворота. Но при религиозной преданности царю крестьян, при твердой верности присяге солдат ни на то, ни на другое не было серьезных шансов. Если Пестель считал осуществимым военное восстание то, по-видимому, только после убийства царя.
При неверии в восстание единственным средством революционной борьбы оставался террор… Нужно было, как он деликатно выражался, «ускорить» смерть Александра. Может быть, если поставить Россию перед свершившимся фактом истребления всей царской семьи, то в ужасе и смуте погибнет монархия и как сказал он однажды, стукнув кулаком по столу в горячем споре, «будет республика!».
Мысль Пестеля упорно возвращалась к террору. До нас не дошло свидетельство о нравственной борьбе, о душевных сомнениях его в этом трагическом вопросе, словно это было для него не кровавым делом убийства и жертвы, а только холодной игрой ума… Но, может быть, это и было так! Не верится, что он действительно надеялся найти среди Южного Общества членов, готовых на подвиг и обречение. Неужели он так плохо знал людей и не понимал, что не Давыдов и не изрыгающий хулу и громкие фразы Артамон Муравьев, будут новыми Зандами и Лувелями? Порой является сомнение, не хотел ли он только приучить членов Общества к идее цареубийства? Ему нужно было победить уживавшуюся в этих офицерах рядом с крайним вольномыслием, подсознательную преданность царю и династии. Едва ли не были эти страшные разговоры просто методом политической педагогики. К сожалению, мы знаем о них только по одному источнику — показаниям данным им позднее, на следствии, когда дававшие их не были уже в нормальном состоянии, а как бы в болезненном бреду.
Не все, разумеется, воспринимали разговоры о терроре одинаково. Какой-нибудь добродушный Василий Львович Давыдов относился к ним, как к забавной игре ума, входящей в правила хорошего революционного тона, «почитая всё сие пустыми словами». «Конечно, мудрено мне сие доказать, но если бы известно было, как происходили подобные разговоры, как мало, вышедши из той комнаты, где их слышали, о них думали»…
Но если Давыдов вероятно преувеличивал легковесность террористических разговоров, то человек иного склада, Поджио, может быть, невольно преувеличивал их трагичность. Когда он впервые встретился с Пестелем, человеком, «славой которого все уши мои были полны, Пестель начал разговор, как обычно, с азбуки в политике, преступлении и действии; затем ввел меня в свою республику. Наконец, приступил к заговору о совершении невероятного покушения».
— «Давайте — мне говорит — считать жертвы». И руку свою сжал, чтобы производить счет ужасный сей по пальцам.
«Видя Пестеля перед собой, я стал называть, а он считать. Дойдя до женского пола, он остановил меня, говоря:
— Знаете ли, что это дело ужасное?
— Я не менее вас в этом уверен…
«Сейчас же после сего опять та же рука стала передо мной. И ужасное число было тринадцать.
«Наконец, остановившись, он, видя мое молчание, говорит так:
— Но этому и конца не будет, ибо также должно будет покуситься и на особ фамилии, в иностранных краях находящихся.
— Да, — я говорю, — тогда точно уже конца ужасу сему не будет, ибо у всех Великих Княгинь есть дети, — говоря, что для сего провозгласить достаточно отрешение от всякого наследия, и добавив, впрочем: «да и кто пожелает окровавленного трона».
«Вслед за сим он мне говорит:
— Я препоручил уже Барятинскому приготовить мне двенадцать человек, решительных для сего».
Слова эти были фантазией, никаких двенадцати человек Барятинский приготовить не мог. Единственными активными людьми в Южном Обществе были стоявшие во главе Васильковской Управы Сергей Муравьев и его молодой друг Миша Бестужев-Рюмин. Странная это была дружба, не совсем понятная. Почему много старший, блестяще одаренный Муравьев так страстно привязался к этому вечно возбужденному и чуть чуть жалкому юноше? Бестужеву было двадцать лет, он происходил из культурной семьи (известный историк Н. К. Бестужев-Рюмин приходился ему племянником) и сам получил хорошее, французское по преимуществу, образование (ему даже легче было писать по-французски, чем по-русски). Восторженный, голубоглазый, с нежным почти девическим цветом лица, с быстрой и не совсем связной речью, Бестужев многим казался чуть-чуть придурковатым, хотя и нельзя было сказать, что он «решительно глуп». Над ним постоянно смеялись и, может быть, это и пробудило в Сергее Муравьеве привычные для него чувства жалости и рыцарственной защиты. Муравьев почувствовал в юноше какие-то не заметные другим качества. Он поселился с ним вместе и из-за него отдалился от очень многих из своих знакомых, как бы бравируя их мнением о своем друге. Вероятно, Бестужев был одним из тех людей, в которых даровитость сочетается с некоторой дегенеративностью. Но в обществе старшего друга расцветали лучшие качества его души: этот чувствительный и нелепый юноша был энтузиаст, умевший заражать людей своим энтузиазмом. Он не только стал выдающимся агитатором, но оказался способным и к серьезной политической работе. Муравьев поручал ему порой очень ответственные переговоры. Сам Муравьев был прирожденным вождем людей. Полный благородного честолюбия, он «жаждал» переворота, но террор был противен его натуре. Неужели нет другого пути к свободе? Неужели кровь должна пролиться не в открытом бою, и к тому же кровь женщин и детей, за одну принадлежность их к царской семье? С другой стороны, он не мог только ждать и готовиться, как Пестель. Для того сроки были безразличны: чем позже произойдет революция, тем отточеннее будут параграфы «Русской Правды». Но Муравьев страдал от несправедливости, от черной неправды, царившей на Руси. Его нетерпеливая воля стала противовесом тяжелой воле Пестеля.