Карел мне так и не написал, – хотя мог бы, уж до корчмы бы письмо точно доставили. Зато приехал очень удачно – за три дня перед тем, как его младшая дочка запросилась на Божий свет.
«Отпуск получил, – молвил он, едва обняв меня. – Жаль, ненадолго». Я только вздохнула. В нем не было ни злости на меня, ни обиды, ни ревности – всего того, чего я так опасалась. Были нежность и любовь, и было смирение. «Что поделать, такая уж ты у меня баба упрямая, – читалось в его взгляде. – Но теперь уж точно только моя».
***
– Ох ты, господи, это ж не ребенок, а теленок целый! – повитуха – Ленкина мать –качала головой, руками споро заворачивая мою младшую дочь в холстинку. Холстинки, надо сказать, отчаянно не хватало. – И как ты только пополам не треснула, а? Повезло тебе, с такими здоровенными обычно калечатся, а чаще вовсе мрут.
Девочка (назвать ее малой как-то язык не поворачивался) вертела по сторонам головой и подозрительно смотрела на мир узкими щелками глаз, которые подпирали снизу пухлые красные щеки. Не обнаружив вокруг еды, она скорчила неожиданно обиженную мордаху и неуверенно негромко захныкала. Я вспомнила, как орала в такие минуты ее сестрица и мысленно перекрестилась.
– Дай ее мне, – я протянула руки.
– Сесть-то сможешь? – с сомнением спросила повитуха, передавая мне дочку, – как положено, через прялку, на удачу. – Ну на, держи тогда своего лошаденка… – она обернулась к дверям. – Заходи, Карел, уже можно. Полюбуйся, как оно бывает, когда бабы за таких огров, как ты, замуж идут… Да не боись, хорошо все. Хоть на одно тебе ума и хватило: себе под стать женку найти, а вот будь она поменьше…
Карел влетел в хату повитухи, едва не приложившись лбом о притолоку – босой, лохматый, в распахнутой рубахе, весь какой-то расхристанный: видать по поверью расстегнул на себе одежу, чтоб помочь женке ворота отворить… Подбежал к лавке, перекрестился, бухнулся на колени.
– Господи, спасибо тебе! – он снова перекрестился, поцеловал половицу возле лавки. – Как ты, родная моя?
Я пожала плечами. Как-как… Живая, слава Пресветлой матери, даже перепугаться не успела. Дочка ела впервые в жизни: спокойно и основательно, – только щеки двигались; взъерошенный пушок на ее голове отливал червонным золотом.
– И эта вся в тебя вышла, – я улыбнулась мужу. – Ядро двадцатифунтовое, а не девчонка, и от меня ничего вовсе не взяла, вот сам бы и рожал такую…
Карел просиял улыбкой, погладил меня по щеке и поцеловал в макушку, – этот великан вполне мог так сделать, даже стоя на коленях у лавки.
На третий день дочку окрестили Боженой, крестными были Ленка и Гинек. Побыв с неделю и справив по дому, что смог, Карел отбыл обратно в Вену, на службу, а я осталась с двумя дочками: не в меру бойкой и лезущей куда не надо старшей и здоровенной, зато спокойной, младшей.
Осень шла в гору, а потом потихоньку покатилась к зиме. Убрали, вымочили и размяли лен. Выкопали репу, что с летнего посева. Поставили по дворам скотину. Грех жаловаться, – я даже разок выбралась с братом стрелять севших на перелете уток. Дни летели за днями: Рождество Богородицы, Михайлов день, Куделицы и Душички, Святой Мартин и Святой Андрей, Непорочное Зачатие, и Святая Люция, и Рождество…
Беды начались, когда снег улегся пышными сугробами, а в лес стало не войти и не въехать.
– У нашего Подебрада случилась беда, Кветка, – мой бедный брат Зденек раскачивался на лавке, обхватив руками голову, в которой – я это понимала – словно бы мотался от виска к виску, со звуком ударяясь о них, тяжелый медный язык колокола. – Ты должна быть с ним рядом! Поспеши, сестра моя! Впрочем… Нет, тебе уже незачем спешить. За тобой явятся – не сегодня, на днях. Отвезут в суд как свидетельницу. Он в тюрьме, наш брат попал в тюрьму, – как я когда-то, но гораздо, гораздо хуже, – а потому поезжай, милая… Ты можешь оставить мне дочек: Данута будет их кормить, а я буду с ними разговаривать…