Выбрать главу

Тогда он говорит: продавай дом. Тетка заплакала: это же последнее, куда мы с мальчиком? Я тут же стою, слушаю, ноги не держат. Он бутылку на стол стукнул: «Все равно, – говорит, – не жить, да и незачем». Напился, завыл: «Продавай, убью, раздроблю!» Тетка очень тяжело задумалась. Я и тогда понимал, о чем. О том, что пьяный может ведь и не проснуться. Несколько дней он выл, тетка думала. Я через окно увидел, как она колотится лбом об стол, вбежал, рот разинул, хочу закричать – не могу. Самый настоящий конец света.

Но тут вечером его притащили полумертвого, волосы в крови слиплись, бок разбит. Кто бил, неизвестно. То есть те же, конечно, кто и принес. Бормотали невнятно, что нашли у дороги, что сам нарывался. Следствие потом началось, но он отвечал: «Пьяный был, ничего не помню». Тем и кончилось. Тетка побежала на рудник за доктором, тот сказал: ладно, утром зайду. Зашел и сразу сказал: не встанет. Я очень обрадовался. Тетка рыдала. Я не понимал. Умирал он целый год. Почти не вставал, плевал кровью, мочился кровью. Оказалось, все-таки человек. Часто просил: посиди со мной. Я придвигал табуретку, садился рядом с койкой, он мне игрушки из дощечек вырезал. Просил: «Поговори со мной». Я серьезно начинал: «Дядя, зачем ты это делал?» И он отвечал. Только непонятно что. Месил слова, жевал. Ясно слышалось только: «Я не хотел». Я не понимал, думал. Однажды надумал и спросил: «Зачем ты делал, что не хотел?» Он даже усмехнулся: «Подрастешь – узнаешь. Жизнь собачья, и мы собаки». «Нет, – говорю, – я не пес, я так не хочу».

Пришли раз собутыльники эти, которых он не выдал. Принесли угля, муки, денег немножко. Откупились. Тетка работала с утра до ночи – прачкой в казарме, уборщицей в больнице, подсобницей на руднике. Расплатились с долгами.

Однажды парнишки постарше что-то ладили на пустыре возле нашего дома. Я же не все время с больным сидел. Принесли разлохмаченную плетеную корзину, подперли с одной стороны колышком, привязали к колышку нитку. Я вдумчиво пристроился рядом на корточках. Для чего это, спрашиваю. Сейчас увидишь, говорят, и сыплют под корзинку пшена. Но я не увидел, меня дядя позвал. Тогда он уже окончательно слег. Я ему рассказал, что мальчишки на пустыре какую-то непонятную охоту затевают, а он так ртом дернул, что я понял: он знает, какую, но говорить не хочет. Утром они шептались, что троих поймали, а тот, которому ноги отрезали, еще жив. У меня глаза выпучились: «Кому ноги отрезали?» Они смеются, но как-то странно: «Подожди, рыжий, сейчас принесут кому ничего пока не отрезали». Подбегают двое. У одного карман пищит. Всех я, конечно, знал. И этого, по прозвищу Держись, который вытащил из кармана котенка. Совсем маленького, когда, знаете, ушки уже торчком, а коготки еще мяконькие. Все сели в кружок, и я тоже. Ну держись, хлюпики, говорит Держись и обматывает проволокой котенкину шею. Я сижу, вздохнуть не могу, но вижу ведь, что никто не хочет, чтобы котенка душили. А соглашаются, сопят: мол, как лучше, Держись, – только задушить или совсем шею перервать? Было ему лет десять. Маленький, костлявый, бешеный. Мне только что семь исполнилось, но я был крупный медвежонок. Или бычок. Лобастый. Забодал Держися головой в грудь, выхватил котенка, заревел: «Раздроблю!» – и бегом домой. Держись погнался, но никто с ним не побежал. У меня руки дрожали, дядька проволоку снял, говорит: он еще живой, подуй ему в нос. Я запыхтел. Котенок у нас продышался. Мы потом узнали, у кого Держись его украл, хозяева нам отдали.

Дядька лежит, котенок под ухом спит. Тетка умилялась, как он полюбил котенка. Наливала в плошку молока, ставила ему на грудь, котенок заберется, лакает, облизывается, лапкой мордочку моет. Они с теткой жалели друг друга, плакали. Однажды мы с ней огород пололи, она говорит: «Пусть бы он меня и дальше тиранил, только бы живой был». Я этого не понимал. Еще с тех пор, как его принесли, а она рыдала. Если она забыла, то я – нет. Говорю: «Он бы тебя убил, а меня бы сделал собакой, потому что жизнь собачья». Тетка онемела, потом осторожно расспросила и стала робко так объяснять, что он ее любил, что жизнь действительно каторжная, что он и правда был добрый и славный, от этого ему тяжелее других доставалось, он больше боялся, вот и озверел. Но я и тогда не понял, и до сих пор не понимаю, и никогда не пойму, почему от плохой жизни надо любимого человека топтать сапогами, калечить и плохую жизнь делать еще хуже.