Итак, наряду с бесценными заметками о живописи, творчестве, о соотношении ремесла и вдохновения в «Дневнике» разработана чуть ли не целая система правил стоического толка, которых следует придерживаться, будучи великим. Этим рассуждениям, естественно, в полной мере присуща подмеченная Бодлером велеречивость а-ля ампир. Делакруа хотел стать не просто знаменитым художником, но славным гражданином своего отечества. Современники ставили ему в вину известную пронырливость, казалось бы, несообразную его отчужденности. Не секрет, что он заискивал перед бароном Жераром и модной в то время миниатюристкой госпожой де Мирбель[189], однако светские связи были не более чем камушками в основании пьедестала, на котором возвысится его величественная статуя.
Поколению Делакруа свойствен пессимизм в эмоциональной и духовной жизни и, напротив, несокрушимый оптимизм в отношении социального устройства мира; все они твердо верили в незыблемость таких устоев, как родина, собственность, и других раз и навсегда заведенных порядков и потому с убежденностью добропорядочного христианина в том, что ему уготовано место в раю, рассчитывали получить от них если не бессмертие, то по меньшей мере кое-что из его наглядных атрибутов — орден Почетного легиона или звание академика. Дети Империи поклонялись героям, а художник — герой мирного времени. Понятно, почему Баррес почувствовал в Делакруа родственную душу: дневник Делакруа — несравненный образец культа своего «я». Делакруа-писатель ближе к Виньи[190] «Неволи и величия», нежели к героям своего приятеля Стендаля, которые неравнодушны к славе, но словно бы ее и не ищут. Тремя десятилетиями позже бодлеровская эстетика заденет в Делакруа какие-то сокровенные струны. Делакруа, плоть от плоти своего времени и круга, не мог принять теории «искусства для искусства», но тем не менее утверждал ее самой своей жизнью. Когда лелеешь мечту о славе, приходится уважать и те институты, которые ее жалуют, даже если прекрасно знаешь цену людям, эти институты представляющим.
Рядом с Делакруа великим и Делакруа интимным встает третий Делакруа, которого мы наречем, как величал себя Уолтер Патер[191], «очарованным странником», — это эстет, чья жизнь — непрестанный поиск красоты, а единственный источник радости — стихотворная строка, соната, букет, но эстет по-французски, не довольствующийся простым созерцанием: в женщине он ищет наслаждения, в картине — урока, в книге — вдохновения. По-настоящему бескорыстен Делакруа был лишь по отношению к музыке и никогда не стремился извлечь из нее хоть мало-мальски ценный элемент для изготовления сплава, из которого отливал памятник себе. Высшую усладу доставлял ему Моцарт; самое прекрасное из чувств он познал в дружбе с Шопеном.
Глава IV
Англия
Черпая отовсюду, у всех народов, англичане создали нечто цельное и самобытное.
Байрон вслед за «черным романом» вошел в жизнь Делакруа — и точно приворожил: целых полтора десятилетия образы Байрона будут неотступно преследовать его воображение. После падения Империи вместе со стихами просочились и мрачные отголоски легенд. В них знатный вельможа, либерал, атеист, хромой обольститель с лицом неземной красоты представал в ореоле кровосмесительства и насилия. Он томился роскошью и, гонимый одиночеством, странствовал по свету с целой свитой друзей, слуг всех цветов кожи и зверей. Проклятый гений вошел в плоть и кровь Делакруа, так что Девериа на одном из медальонов даже поместил их два профиля рядом. Имя Байрона не сходит со страниц первого дневника. «Вот уже битый час выбираю между Мазепой, Дон Жуаном и сотней других», — пишет двадцатитрехлетний Делакруа. То вдруг его поражают несколько строк в «Абидосской невесте»: «Рука, приподнимаемая тающей у берега волной; какой возвышенный образ, и как это по-байроновски». Мы увидим потом эту безжизненно откинутую руку среди каменных плит на переднем плане «Греции на развалинах Миссолунги» и в «Свободе на баррикадах».
189