Дендизм Делакруа и в самом деле не простое следование моде, а обдуманная позиция. Под влиянием Стендаля и Мериме он сделался циником и, верно, поэтому забросил «Дневник». Он теперь не может без раздражения вспоминать о том, как откровенничал с прежними друзьями — Пьерре и Гиймарде. Ему стыдно, что он был таким пай-мальчиком, а позже, в 1841 году, в письме к Жорж Санд он сам посмеется над теперешней своей маской денди: «Это была болезнь, наподобие той, которую мой physician[337] называет „атонией“, то есть потерей тонуса — не путать с „хорошим тоном“, чего у такого денди, как я, наличествовало в избытке». Но даже и в этом письме не обошлось без англомании, как и в записке того же года к одному приятелю: «Укажите мне, где бы я мог cheap[338] пошить фрак как у господина Фейе де Конш[339] для rout’a[340] в Версале».
Присущей истинному денди сдержанностью отличался и быт Делакруа. Убранство его первых мастерских более чем скромно: плетеные стулья да здоровенный стол, сплошь заваленный блокнотами и набросками, на уголке которого стынет принесенный мальчишкой трактирщика обед, а Эжен все никак не может оторваться от работы. Рядом, на маленьком столике — литографский камень, экраном заслоненный от яркого света. Альков — на жестких подушках там отдыхают между сеансами модели. Одетый в красную фланелевую блузу, всклоченный и небритый, Делакруа работал как проклятый, особенно если предвкушал приятный вечер; когда же исчезало вдохновение, — уныние и хандра обрушивались на него.
Глава VII
«Свобода»
Прозаические натуры найдут, что в вас слишком много огня.
Как вы легко могли заметить, Делакруа питал слабость к свету и, не скроем, к почестям, и общество людей, эстетические пристрастия которых были ему чужды, неизменно предпочитал богемной среде художников, близких по духу, но ни на йоту не приближавших ни к Институту, ни к блистательным дамам. Он стал помимо своей воли знаменосцем движения, к которому хотел бы и вовсе не примыкать. Однако во всей романтической живописи он один был исполнен истинного гения, и лишь ему одному удалось даровать подлинную жизнь на холсте романтическим грезам и сочинениям, их вскормившим. Самые сокровенные замыслы внушил художнику не только Шекспир, но и Гете, с которым его роднила кровь германских предков. Гете он узнал позже, чем Байрона и, как ни странно, в Англии, где видел превосходную постановку «Фауста».
Личность и творчество Байрона вдохновляли Делакруа в пору пылкой и мятежной юности, «Фауст» же пребудет с ним всегда частью его собственного внутреннего мира. Когда «Фауст» в переводе Стапфера[342] (перевод Нерваля появится позднее) вышел на французском языке, Делакруа немедля взялся его иллюстрировать. В герое гетевской драмы он увидел себя самого. Как знакомы ему эта жажда самопреодоления и мнимое спасение от настигающей хандры в потакании уловкам разума и капризам чувств.
В шестьдесят лет, как и в двадцать восемь, когда Гете впервые вошел в его жизнь, он мог бы записать в дневнике слова Фауста:
А в Маргарите Делакруа тотчас узнал излюбленный им женский образ — жертву, попранную невинность; карандаш набрасывает черты наиромантической из героинь — тень Гретхен, промелькнувшую на Брокене[344]:
339
342
344