Там же, в доме Гиймарде, некий Моратин, близкий друг Гойи, высланный из Испании за либеральные убеждения[47], показал Эжену «Капричос», и мальчик увлекся копированием этих офортов. Десять лет спустя мрачная изысканность «Капричос» окрасит иллюстрации к «Фаусту», а в «Охоте на львов» прозвучит отдаленное эхо «Тавромахии».
В юности ближайшими друзьями Делакруа были Феликс Гиймарде и еще Пьерре[48], застенчивый и некрасивый подросток, обожавший Эжена. Скажем сразу, что в жизни Делакруа дружба займет первостепенное место, оттеснив даже любовь. Ведь дружба — наиромантическое из чувств, более романтическое, нежели любовная страсть; только друг поймет и разделит все мечты и увлечения. Вспомним неразлучных Барбе д’Оревильи[49] и Требюсьена[50], Флобера[51] и Буйе[52] — их связывала подлинная, глубокая духовная близость. Пламенная дружба и в зрелые годы не дает остыть тем чувствам, что согревали юношей; в письмах, а письма эти — целые дневники, она изливается словами, которые современному читателю покажутся двусмысленными. Дружбе принадлежит последнее слово в «Воспитании чувств»[53], она спасет Бювара и Пекюше[54], она — единственное, что не подлежит порицанию в «Человеческой комедии»[55].
Будучи взрослым, Делакруа всегда тянулся к молодежи и словно пытался восполнить то тепло, которое прежде дарила юношеская дружба, в обществе своего племянника Вернинака и кузена Леона Ризенера[56], красивого молодого человека немецкой наружности, ставшего недурным живописцем; он был младше Эжена на десять лет. На одном из первых законченных рисунков Делакруа, выполненном в манере Буалье[57], изображен отец Леона в костюме для фехтования. Нечто мистическое таилось в страстности той дружбы, будто в нее выливалось религиозное чувство, воспитанием которого тогда пренебрегали. Так, пообедав у друга, Делакруа пишет ему: «Я ел твой хлеб как братскую евхаристию, освященную твоей достопочтенной матушкой». Жар юношеской дружбы Делакруа хранил долгие годы; в зрелом возрасте, сохраняя верность прежним друзьям, он, однако, избегал излишне тесного общения, а в пятьдесят лет, вспоминая пылкость своих привязанностей, он напишет Жорж Санд[58]: «Не бывает безоблачной дружбы, как не бывает покойной любви; дружба — это страсть, подобная любовной: она столь же необузданна и часто столь же непродолжительна».
Подобно Луи Ламберу, Делакруа с малых лет не мог не сознавать своего великого дара; это ощущение сообщалось сверстникам — и некоторая отчужденность и все его поведение внушали невольное уважение. Эжен часто ходил в Лувр с Гиймарде и Пьерре, любовался вывезенными из Италии и Нидерландов шедеврами[59]; Тициан[60] и Рубенс[61] приворожили его уже тогда; но только открывался очередной Салон, он забывал про все музеи на свете: современная живопись сильнее распаляла воображение. Захватывало дух от исполненных еще в классической, давидианской манере батальных полотен и сцен из «черного романа». «Чудовищной бойней», где глазам «представляются зверства, уместные, скорее, в галерее людоеда», назвал один из критиков Салон 1810 года. Отметив удачу Жерара — «Аустерлиц», Стендаль писал по поводу того же Салона: «Живопись постигла та же участь, что и кофе Людовика XV: ее прогнали со двора». Из Салона 1812 года, от одной из худших картин Гро, «Франциск I и Карл V у гробниц в Сен-Дени»[62], повела начало историческая живопись и просуществовала неизменной еще целое столетие. Фигуры, сложенные, что Аполлон Бельведерский[63], и застывшие в театральных позах, закованы в камзолы с новым для тогдашней публики усердным стремлением к достоверности. У колонны Джоконда[64] улыбается Прекрасной садовнице[65] — их призрак еще не раз потревожат Девериа[66] и Деларош[67] в Салонах времен Луи Филиппа, да и сам Делакруа, не без содействия Бонингтона[68], в наименее удачных из своих работ. Монархов Гро поместил на переднем плане, они стоят подбоченясь, точно оперные тенора, набирающие воздух, перед тем как затянуть арию. Словом, получилось нечто вроде «Ричарда Львиное Сердце»[69] или «Белой дамы»[70] в живописи. В сравнении с этой картиной другое произведение Гро, «Поле битвы в Эйлау»[71], тоже глубоко взволновавшее Эжена, — несомненный шедевр. Портит его только излишний, до смешного аффектированный драматизм: взгляд русского солдата, который пытается ускользнуть от доброго доктора-француза, отеческое благословение в глазах Наполеона. Своего Наполеона, с пухлым, умиротворенным личиком богомолки, Гро навязал видению целого поколения. В патриотическом угаре Делакруа провозглашал: «Только Гро удалось вознести Наполеона на вершины поэтического величия Ахилла, недоступные ни одному из героев, рожденных воображением поэтов». Однако сам Делакруа спасовал перед изображением легендарного императора и не закончил ни одну из трех посвященных ему картин[72], как, впрочем, и Бальзак: Наполеона мы не встретим на страницах «Человеческой комедии».
47
48
55
«
56
59
60
62
«
64
65
«
66
68
69
70
«
71
72