Салон 1846 года соединил имя Делакруа с именем поэта, который понял его лучше, чем кто-либо из современников, и сильно искушение сказать: лучше даже, чем он сам. Ибо личность художника — благонравного, гуманиста по складу мысли и денди по образу жизни — как бы слегка отставала от его собственной живописи. Нередко кисть увлекала его за пределы того, что он намеревался сказать, — так и проницательность Бодлера выходила за рамки благоразумных восторгов, каких ожидал Делакруа от рассудительных почитателей. Он охотнее прислушивался к критике Торе, ему льстили похвалы Готье, близкого ему во многих отношениях, но которому, однако, никогда бы не написать: «Его печальный и серьезный дар сродни нашей религии, религии, исполненной глубочайшей грусти и всеобщей боли, которая в силу самой своей универсальности приемлет каждую хвалу, если сложил ее художник, познавший боль». Этим словам вторят замечательные строки из «Дневника» о патетике христианства. Подобного рода совпадения нередки в суждениях Делакруа и Бодлера, разительный тому пример — запись в «Дневнике» о воздействии живописи в храме, где входящий должен ощутить восторг, прежде чем различит сюжет, и слова Бодлера об одной картине Делакруа, увиденной им с большого расстояния, когда деталей разобрать невозможно: «Кажется, что какой-то волшебный воздух шагает к вам и вас объемлет…» Подробный разбор сюжета уже не отнимет у вас — не усилит и не умалит — этой первоначальной радости.
В зрелом возрасте Делакруа глубоко чувствовал патетику христианства. Но в то время, как Бодлер и Гюисманс[499], растравляя душу угрызениями, изыскивали наслаждение в смаковании кощунственных сюжетов, Делакруа, чуждый идее греха, не получивший и начатков религиозного воспитания, ограничивал свои взаимоотношения с религией категориями эстетическими и моральными.
Бодлеровский «Салон» прошел незамеченным: слишком сильна была в нем печать настроения автора, а сам автор — слишком мало известен, чтобы к его настроению прислушивались. Его нападки занятны, когда направлены на Шенавара[500]: «Если уж восстаешь против Микеланджело, пристало по меньшей мере превзойти его в цвете». Но злопыхательство в адрес Шассерио, молодого художника, порвавшего с Академией и принявшего сторону Делакруа, не оправдано: «В положении, которое он себе прочит между Энгром, чьим он является учеником, и Делакруа, которого мечтает обобрать, есть нечто подозрительное для стороннего наблюдателя и, верно, неловкое для него самого». Удивительно, как это Бодлер остался глух к чувственности фигур у Шассерио, определившей его совершенно особое место, отличное от прославленных учителей.
В те годы Бодлер ослеплен Делакруа, потому не замечает и автопортрет юноши — Курбе, впоследствии его большого друга. Очарованность Делакруа Бодлер пронесет через всю жизнь… Посетив в Брюсселе собрание Крабба, он напишет по поводу одной из «Охот на тигра»: «Чудесно, глубоко, таинственно, волнующе, страшно; ослепительно яркие краски и рядом — мрак; выразительная морда зверя, дыхание животного мира. Зеленый, сиреневый, темно-зеленый, бледно-сиреневый, киноварь, красный темный — поистине зловещий букет».
Бодлер, как полагают, только оттого не произнес слово «барокко», что оно тогда почиталось чуть ли не зазорным. С мастерами сеиченто[501] роднит Делакруа и небрежение деталью, и произвольное, зачастую театральное освещение, и глубокий пессимизм. Он не удовлетворен своим веком, как были не удовлетворены своим Караваджо и Карло Дольчи[502], уже тогда предпочитавшие рядить модели в костюмы Ренессанса. Суровые эпохи рождают мрачных художников. Испанский черный господствовал во времена контрреформации, как в XIX веке — черный, пришедший из промышленной Англии. Конечно, еще ближе к барокко стоял Домье, но порой и Делакруа не уступает ему: взгляните на его болезненно извивающиеся тела («Добрый самаритянин») и движение «Полчищ Аттилы», напоминающее «Эмигрантов»[503]. Элемент театральности в барокко неизбежен — не потому ли, работая над плафоном в Лувре, Делакруа с легкостью подхватит лебреновский замысел[504].
Как знать, может, растолковывая Делакруа все, что он сумел прочесть в его картинах, Бодлер и раздражал неизменно учтивого, но столь же и нетерпеливого мэтра. Заметим, что среди молодых поэтов не один Бодлер избрал Делакруа своим кумиром. «Величайшим колористом, величайшим гуманистом, самым страстным, самым вдохновенным и самым оригинальным художником нашего времени» назвал Делакруа Теодор де Банвиль[505] в 1850 году.
500
502
504
505