«Около четырех часов княгиня пришла смотреть мои картины; она звала в понедельник слушать Гуно. Зеленая шаль ей чудовищно не к лицу, но все равно она очаровательна. Ум многое значит в любви; эту женщину, уже немолодую, некрасивую, утратившую свежесть, можно полюбить. Любовь — странное чувство. В основе лежит желание обладать, но чем же ты хочешь обладать в некрасивой женщине? Непривлекательным телом? Ведь если ты влюблен только в ум, то для наслаждения им нет надобности обладать телом, лишенным прелести, — а между тем кругом столько красоток, к которым остаешься равнодушен. Желание получить как можно больше от женщины, которая нас взволновала, любопытство, мощный двигатель любви, стремление глубже постигнуть ее душу и ум — все это сливается в одном чувстве, и, когда наши глаза видят только лишенную притягательности внешность, другие, невидимые достоинства невольно бередят душу. Одно выражение глаз способно очаровать». В последней строчке — бездна нежности.
Но Делакруа бережет силы для работы. К шестидесяти годам он уже отрешился от всякой светской жизни. Выходит только к госпоже де Форже — ей он может диктовать свой распорядок. Вокруг княгини Чарторыйской слишком много поклонников — он не станет проводить остаток жизни верным псом у ее ног. Ведь очаровательные польки играли в годы романтизма такую же роль, что в конце века — их румынские кузины, сестры Бранкован — Анна де Ноай и княгиня Караман-Шиме, — приверженные к литературе более, нежели к музыке, не столь голубых кровей, но столь же обворожительные, пленившие Барреса и Пруста[565]. И если Жорж Санд — та женщина, к которой влекло художника, то княгиня Чарторыйская подходила непризнанному князю и денди.
Они не стали его любовницами, но именно они, а не те, другие, согрели — в Ноане и в доме Ламбера — его одиночество нежностью и музыкой.
Глава XIII
Милый Шопен
Его царственное желание владычествовать в сердцах.
Благополучие пришло к Делакруа поздно, намного позднее, чем слава. Юность протекла в безденежье и семейных неурядицах, зрелость — в борьбе с непониманием, и старость он встретил скорее смирившимся, нежели счастливым. Только годам к сорока жизнь начала входить в колею: завелись у него подобающая возлюбленная и приличная мастерская, вечерами — опера, приглашения во дворцы. Но только все это запоздало, и суетность света уже не обольщала его, как прежде. Он был не из тех, кто всячески старается пробить себе дорогу, — он ждал своего часа. Люди его склада редко становятся богачами и тратят мало времени на женщин; женщины же всегда чувствовали, что значат для него меньше, чем живопись. При этом он был щедро наделен даром дружбы и еще в коллеже окружен восхищением и преданностью товарищей, став на всю жизнь их кумиром, которому дозволены любые капризы и которому каждый рад услужить. С той поры, как Делакруа познакомился со Стендалем и Мериме, лучшими его друзьями сделались хорошие собеседники. В людях он ценил мысль и образованность, поддерживал знакомство лишь с теми, чей разговор обогащал, и, если собеседник того стоил, щедро раскрывался в ответ. Когда же слышал он пустую болтовню, то, едва обменявшись любезностями, замолкал, бывало, поджав губы, с потухшим взором, точь-в-точь как в свое время князь де Талейран. С женщинами, чьим мнением он мало дорожил, он умел премило, играючи, как играют с котенком, болтать о пустяках, однако в разговоре с мужчинами плохо скрывал те чувства, в которые повергали его все их притязания и горе-мыслишки, за что и слыл, по общему мнению, педантом. Делакруа панически боялся скуки, что трудно сочеталось с его тягой к обществу: проводя на людях чуть ли не каждый вечер, он редко когда не скучал.