— Товарищи… Все, что мы решили сегодня, мы будем немедленно проводить в жизнь. Их попытка сорвать посевную — конечно, попытка с негодными средствами. Не такие сейчас времена, чтоб нам могли в чем-либо помешать… Но, конечно, если мы не будем растяпами! И если у нас обнаружился такой факт, как сегодня, то это значит только, что мы сами в чем-то прошляпили. Этого вперед быть не должно… А сейчас, по-моему, больше не о чем говорить, пошли по домам?
— Пошли! — согласился Леонов, тяжело поднимаясь со стула. — У всех утром дела…
Прощаясь, Хурам отвел Арефьева в сторону:
— Слушай… Вот насчет Османова… У тебя на него теперь нет никаких подозрений?
Арефьев взглянул на Хурама, и глаза его были необычно пусты:
— Ну, о нем говорить преждевременно…
— Но его задержать до выяснения ты не думаешь?
— Ни в коем случае, — решительно ответил Арефьев. — У меня на этот счет свое особое мнение… Иди домой, высыпайся. Завтра увидимся.
После душного кабинета широкая спокойная лунная ночь показалась Хураму особенно прохладной и ароматной. Длинные тени тополей лежали поперек шоссе почти осязаемым частоколом. Лунные пятна отсвечивали от белых стен домов мягко и глубоко. Шукалов и Леонов далеко отстали, Хурам молча шел с Винниковым.
— А почему Баймутдинова не было? — вскользь обратился к Винникову Хурам.
— Не знаю. Арефьев его вызывал, хотя и не стал по телефону объяснять, зачем именно, и он обещал прийти…
Хурам шел задумавшись, забыв о своем молчаливом спутнике, и Винников, заговорив, прервал его раздумья совсем неожиданно:
— Слушай, Хурам, у меня впечатление такое, будто я один кругом виноват. Нехорошо на душе…
— А у меня, думаешь, хорошо?
— Ты — это дело другое, — волнуясь, произнес Винников. — Может быть, если бы не ты… А я, знаешь, я тебе откровенно скажу. Твоя работа многому меня научила, и теперь я хорошо тебя понимаю. Но когда ты приехал, мне показалось, что ты задираешься, себя только показать хочешь, а на все остальное тебе наплевать, вот я и обиделся на тебя, особенно когда мне показалось, что ты меня намерен учить… Теперь вижу, все это не так, и действительно, сам я никуда не годный работник.
— Ты что, Винников, никак каяться вздумал?
— Нет, дай я скажу. Мне очень мешает, что ко мне отношение такое… У других, понимаешь, друзья и товарищи, и все любят их, вот как хотя бы тебя, а вокруг меня — отчужденность, и на меня все смотрят косо, с усмешечкой. Я знаю, у меня неврастения давно, оттого я и раздражительный и чуть что — ругаюсь со всеми, но пусть бы люди разбирались: это, мол, человек, а это его работа. Разные вещи, и не надо их валить в одну кучу.
— А человек, Винников, — мягко заметил Хурам, — неотделим от своей работы.
— Ну пусть. Черт с ним, не умею я этих вещей объяснять. Но мне до сих пор казалось, что в работе я даю максимум того, что от меня требуется, и что тут упрекнуть меня не за что. А вот сегодня у меня настроение такое… Ведь если б я с самого начала сумел поставить себя в мастерских, все бы знал досконально и каждого человека там изучил бы, не могло б тогда этого быть.
— Ну, вместо тебя я изучал, а видишь, все-таки получилось. Не так это просто в душу человеческую проникнуть. Вот и до сих пор мне не верится, что это мог сделать Гуссейнов, скорей бы уж подумал… а впрочем, и сам я в таком настроении, словно меня окатили помоями. Нет, я тебя не виню. Вот с договорами — это действительно ты виноват, объективно говоря, ведь это дело могло привести к самым нехорошим последствиям.
— Знаю, — вздохнул Винников. — Но тогда, понимаешь, в голову мне не пришло. Думаю: колхоз и колхоз, все одинаковы.
— Не об этом ты думал, а как бы побольше денег с колхозов сорвать. У тебя тут действительно вывих в мозгу: МТС, мол, мое, об этом заботься, а колхоз — чужое. Ты рассуждаешь не с партийной широтой, а как кустарь-одиночка, кругозора у тебя нет, и вот за это мы и кроем тебя, что танцевать ты умеешь только от печки. Над собой здорово надо тебе поработать.