Выбрать главу

Я дочитал последние строки протокола и сидел молча, опустив голову. Верхняя фрамуга в окне была открыта, и в кабинет долетали с улицы неслышные в камере звуки жизни, шум трамваев и машин, даже приглушенные людские голоса. Очень ясно долетел ликующий детский смех, затем звонкий молодой голос женщины. А в кабинете была мертвая тишина. И вдруг я услышал голос следователя, какой-то вкрадчивый, подползающий:

— Все думаешь? А чего тут думать, не в шахматы играем… Тогда слушай меня. Внимательно слушай!

Я не ручаюсь за буквальность его слов, но смысл их был таков: «Знаю, ты любишь Сталина и веришь ему во всем. Ради Сталина и подпиши протокол. Поверь, это поможет ему в его борьбе с врагами советской власти и врагами партии. Говорить подробнее, посвящать тебя в детали я не имею права, но, если хочешь помочь нашему вождю, подпиши этот протокол».

Недомолвки в его словах, их загадочная таинственность, затронули мою романтическую душу. Мне почудилась в них какая-то высокая государственная тайна. Но в то же время чувствовал я в его словах и фальшь. Фразисто, неискренне говорил он. Я поднял голову и не произнес ни слова. Вероятно, во взгляде моем он прочитал: не подпишу. Это взбесило Лещенко.

— Не темни! Колись, зараза! — раздраженно крикнул он.

Отвратительны были эти блатные словечки, душно стало от них. Я собрал листы протокола и молча протянул ему через стол. Лещенко взвился, схватил стул и замахнулся на меня. Я ждал, что он разобьет мне голову. Но стул полетел с грохотом на пол, а Лещенко заорал бешено:

— Да убирайся же ты, черт!

Я выбежал из кабинета. «Тягач», ждавший меня в коридоре, ухмыльнулся.

— Не сошлись, знать, характерами? Двигай!

Это была последняя моя встреча с Лещенко. Больше он меня не вызывал, и я почти три месяца просидел в Шпалерке, не зная своей дальнейшей судьбы. Но не раз вспоминал я потом его последние слова о Сталине, и каждый раз у меня появлялось при этом такое чувство, будто он хотел окунуть меня с головой в тухлое болото. Однажды летом, купаясь, я наглотался в пруду тины и долго оставался у меня во рту и в носу вкус и запах гнилья. Я ощущал их снова, вспоминая последний разговор со следователем.

Признаюсь, я тогда верил в того, в кого верила вся страна.

6

С какой радостью шли мы после допроса в камеру. Там был душевный отдых после нервной трепки, там были люди, которым ты веришь, и которые верят тебе. А мы больно переживали кризис веры.

Правда, после многомесячного пребывания в ней, камера оказалась явно тесноватой и опостылевшей. Нестерпимо хотелось вырваться из этих обшарпанных стен, увидеть что-нибудь не столь ненавистное, как грязный пол, решетки на дверях и окнах. Если говорить точнее, нестерпимо хотелось свободы. Безнадежные мысли о ней натягивали нервы, повысилась раздражительность, иногда и ссоры вспыхивали в камере. Наш староста, великий сердцевед и человеколюбец, заметил это и придумал умную и психологически верную разрядку.

Сталинский произвол действовал с точностью и неумолимостью хорошо налаженной машины, тюрьмы наполнялись людьми, измученными, изверившимися, теряющими волю и стойкость; и вот, чтобы не позволить своим друзьям опускаться в трагическую безнадежность и отчаяние, доктор предложил по утрам, на свежую голову, слушать рассказы об интересных жизненных событиях и случаях, о путешествиях и приключениях, если они у кого были, или слушать лекции-экспромты об искусстве и чудесах техники, или, наконец, пересказы прочитанных книг, просмотренных спектаклей и фильмов. Все с восторгом поддержали эту идею. Старосте тут же предложили свои услуги многочисленные лекторы, и какие лекторы! Высокие специалисты, люди яркой судьбы, богатой, наполненной жизни и глубоких талантов. Таких было немало в нашей камере, да и не только в нашей. Я уверен, что враги народа, действовавшие тогда в карательных органах, имели мрачный, подлый план — вырвать из рядов советского общества все талантливое, незаурядное, честное.