Выбрать главу

Он оказался прав, этот битый жизнью старик. Книга моя о Вавилове была завершена только восемнадцать лет спустя, а по-русски издать ее удается лишь сейчас, через тридцать лет. После памятной поездки в южнорусский город, где довелось мне впервые повидать улыбающийся портрет Николая Вавилова, я начал искать бывших учеников и сотрудников покойного академика и склонять их к воспоминаниям. Сотрудники и ученики благодарили за честь, но обещали встретиться "как-нибудь на досуге". Досуга же ни у кого не находилось до той самой осени 1964 года, когда в результате очередного кремлевского переворота рухнул Никита Хрущев. Сменилось руководство партии, и, как часто бывает в таких случаях, новые вожди, свалив все прошлые грехи на предшественника, чуть-чуть ослабили политические вожжи. Возникла вторая после смерти Сталина оттепель, этакая серенькая и сыренькая политическая погодка, когда еще не все было запрещено, и оттого советский человек полагал себя какое-то время живущим в обстановке великих свобод. В первые послеоттепельные месяцы мне удалось наконец выслушать и записать десятка два свидетельств по делу Вавилова. Позднее число опрошенных дошло до ста. Но главное, за полтора года послехрущевскои оттепели я успел прорваться в архивы.

Архивы в СССР охраняются не менее строго, чем военные склады. Боязнь утечки политической, экономической и социальной информации так велика, что архивы превращены в некие крепости, где самим охранникам не разрешают прикасаться к "опасным" бумагам. И все же весной 1965 года, через двадцать пять лет после ареста академика Вавилова, я был допущен (о, чудо!) к его бумагам. Сначала удалось исследовать архив Всесоюзного института растениеводства (ВИР) в Ленинграде. Вавилов основал этот институт в 1921 году как первый элемент будущей Академии сельскохозяйственных наук. Затем последовали архив Географического общества СССР (Николай Иванович возглавлял общество с 1932 по 1940 год), Архив Академии наук СССР и Академии сельскохозяйственных наук имени Ленина (ВАСХНИЛ). Есть неизъяснимое наслаждение в разгадывании исторических шарад, в том, чтобы из намеков и полунамеков, оброненных в письме или документе, из случайной реплики современника и невнятицы официальной бумаги сложить в конце концов цельную картину минувшей жизни. Особенно такой величественной и сложной, как жизнь Николая Вавилова. Уже в бумагах 20-х годов начала для меня просвечивать трагедия 1940-го. Две столь несхожие между собой половины биографии академика постепенно начали сближаться. С каждой новой пачкой просмотренных архивных папок становился все яснее тот механизм, который привел знаменитого ученого в тюремную камеру. Становилось ясно, отчего у человека с таким открытым лицом и мальчишечьей улыбкой возникли столь опасные и сильные враги. Почему эти враги не желали ничего другого, как только умертвить его.

Правда, все то, что произошло после ареста, за стенами тюрьмы по-прежнему оставалось для меня тайной. Но я и не надеялся раскрыть ее. За всю историю советской власти ни один историк никогда не видел документов о внутренней жизни следственных камер и расстрельных дворов. И тем не менее случилось невозможное: тяжелые двери архива КГБ ненадолго приоткрылись предо мной. В апреле 1965 года в Москве, в Генеральной прокуратуре СССР, мне выдали десять толстых папок с надписью "Хранить вечно" - дело государственного преступника Н. И. Вавилова. № 1500.

Там было рассказано, как и почему академик был арестован, какие бумаги были взяты на обыске в квартире и институте, как его допрашивали, кто на него доносил, к чему его приговорили и как он погиб.

Получить эти секретнейшие из секретных бумаг помогла не только политическая послехрущевская оттепель, но и сложная игра, которую я вел с властями более десяти лет. Я писал биографии. В СССР ни одна биография сколько-нибудь значительного писателя, ученого, художника не обходится без трагедий. В моих книгах редакторы отсекали исторические факты точь-в-точь по то место, где начинались трагедии. Никто не разрешил бы мне в книге о бактериологе Владимире Хавкине написать, что он был сионистом и не пожелал вернуться из эмиграции в СССР; что создатель первых в мире антибиотиков Игнатий Шиллер был затравлен в СССР антисемитами и умер неведомым миру; что гениальный эстонский хирург Арнольд Сеппо, умеющий делать уникальные живые человеческие суставы, четверть века подвергался травле, а методы его не распространялись только оттого, что доктор Сеппо однажды не поладил с секретарем парторганизации. Этих фактов в моих книгах не было, я соглашался на это, и такое согласие расценивалось властями как моя абсолютная лояльность. Лояльность мне и помогла.

В самом начале 1965 года я написал в секретариат Союза писателей СССР вполне официальное и законопослушное письмо: я вот работаю над книгой о великом советском ученом Вавилове, лауреате премии Ленина, и прочая и прочая, но возникла закавыка: в конце жизни у моего героя были какие-то неприятности с компетентными органами, хотя ныне он реабилитирован; так нельзя ли познакомиться с его следственным делом. Нет, нет, не для того, чтобы описывать, не дай бог, действия наших славных чекистов, а единственно для того, чтобы узнать причину ареста: был ли Вавилов арестован в результате научных споров, которые он вел со своими противниками, или дело его сугубо политическое. Предназначалось письмо некоему Воронкову секретарю Союза писателей по организационным вопросам. На этой должности в писательской организации пребывает, как правило, полковник или генерал КГБ, надзирающий за писателями, так сказать, изнутри. Воронков получил мое письмо в разгар "оттепели", навел справки, узнал, что книги я пишу какие требуются, в политической нелояльности не замечен, и отправил мое ходатайство заместителю Генерального прокурора СССР с припиской, что, мол, писатель Поповский человек вполне "наш", если можно, то дайте ему посмотреть, что там ему для работы надо. И дали.

Следует пояснить, что и чиновник КГБ, сидящий в недрах Союза писателей, и высокопоставленный чиновник прокуратуры, к которому пошла моя просьба, отлично знали, что никакие описания карательной деятельности тайной полиции СССР на страницы советских книг никогда не попадают. Надзор за этим возложен на цензуру, которая также является одним из отделов КГБ. Так что опасаться меня в этом отношении не приходится: что бы я ни написал - цензура вымарает. Ну, а познакомить "благонамеренного" писателя с материалами, которые имеют какое-то отношение к его герою, - это в оттепельные дни в качестве поощрения считалось возможным. Короче, в один для меня прекрасный день я был приглашен в кабинет заместителя Генерального прокурора СССР Малярова и после краткого допроса (я продолжал утверждать, что следственное дело Вавилова нужно мне только для общей ориентации) получил доступ к сверхсекретным бумагам.

Мне выдали пропуск, и я стал ходить в прокуратуру каждое утро, как на службу. Брал я с собой из дома чистую школьную тетрадку. С тетрадкой этой проходил в кабинет какого-то крупного чиновника юстиции и садился за стол, стоящий напротив его стола. Чиновник в своем темнозеленом шитом мундире, с усами и бакенбардами, был похож на швейцара в богатом доме. Он очень торжественно доставал из личного сейфа очередной том вавиловского дела и молча клал передо мной. Мое присутствие в кабинете явно было ему неприятно. Но так как времена после падения Хрущева оставались неясными, туманными, то старый служака, хотя всем видом своим и выражал мне свое презрение, не смел оспаривать приказа начальства, которое зачем-то разрешает писателю смотреть секретные бумаги. Так мы и сидели друг против друга молча, предаваясь взаимной антипатии.