В общем плане: «история — это борьба классов» или «борьба за власть», «так всегда было» и «не вашего ума дело». Но с другой стороны: «Что уж тут мудрить. Все они одним миром мазаны. И Крестинский, и Вышинский».
Между прочим, интересно: мне рассказывали, что Лев Шейнин, когда проезжал мимо дома, где жил Вышинский, плакал настоящими слезами. Лев Романович очень любил Андрея Януарьевича.
Председательствующий. Подсудимый Крестинский, вы признаете себя виновным в предъявленных вам обвинениях?
Крестинский. Я не признаю себя виновным. Я не троцкист. Я никогда не был участником «право-троцкистского блока», о существовании которого я не знал. Я не совершил также ни одного из тех преступлений, которые вменяются лично мне, в частности я не признаю себя виновным в связях с германской разведкой.
Председательствующий. Ваше признание на предварительном следствии вы подтверждаете?
Крестинский. Да, на предварительном следствии признавал, но я никогда не был троцкистом.
(Вряд ли нам удастся сличить подлинные протоколы с опубликованными. Но слова «я никогда не был троцкистом» явно вписаны при редактуре, чтобы далее вписать и слова Вышинского об этом. Во всяком случае, Николай Николаевич Крестинский этих слов сказать не мог. О его солидарности со взглядами Троцкого в прошлом было известно партии, как и о его официальном разрыве с Троцким, публичном отказе от троцкизма. — К. И.).
Председательствующий. Повторяю вопрос, вы признаете себя виновным?
Крестинский. Я до ареста был членом Всесоюзной Коммунистической партии (большевиков), и сейчас остаюсь я таковым.
Председательствующий. Вы признаете себя виновным в участии в шпионской деятельности и в участии в террористической деятельности?
Крестинский. Я никогда не был троцкистом, я не участвовал в «право-троцкистском блоке» и не совершил ни одного преступления.
(Напрасно председательствующий армвоенюрист В. В. Ульрих так задержался на допросе Н. Н. Крестинского. Ведь ясно всякому, что обвиняемый четко и осознанно отказался от показаний, данных на предварительном следствии. В практике любого, даже очень молодого, судебного работника такие случаи не редкость. Видимо, председательствующий слегка опешил и не сразу сообразил, что не нужно акцентировать на этом внимание. — К. И.).
Председательствующий. Подсудимый Раковский, вы признаете себя виновным в предъявленных вам обвинениях?
Раковский. Да, признаю.
(Далее опять все идет гладко. Розенгольц, Иванов, Чернов, Гринько, Зеленский, Бессонов, Икрамов, Ходжаев, Шарангович, Зубарев, Буланов, Левин, Плетнев, Казаков, Максимов, Крючков — все отвечают: «Да, признаю». — К. И.).
Председательствующий. Объявляется перерыв на двадцать минут.
Я не знаю, что они делали в эти двадцать минут с Крестинским, но что они что-то делали, в этом у меня нет никаких сомнений. Если предположить, что они ничего и не пытались делать, то невозможно понять дальнейшего.
В памяти большинства сохранилось только то, что Крестинский в самом начале процесса вроде бы отказался признать свою вину, просто сказал, что ни в чем не виноват, а потом тут же стал подробно признаваться во всем.
Вот, например, как неточно пишет об этом такой весьма добросовестный мемуарист, каким мы знаем Илью Эренбурга. Неточность характерная.
«Во время судебного разбирательства произошла только одна заминка — обвиняемый Крестинский неожиданно отказался от своих показаний на предварительном следствии и начал отрицать и свою причастность к „право-троцкистскому блоку“, и свою шпионскую деятельность.
В связи с этим неожиданным заявлением Крестинского судебное заседание было на время прервано и подсудимых увели. Иностранные корреспонденты бросились к переговорным пунктам, чтобы передать в свои газеты сенсационное сообщение о поведении Крестинского. Однако через полтора часа заседание Верховного суда возобновилось; и Крестинский, признав себя виновным, отказался от своего только что сделанного заявления».
Тут по меньшей мере три ошибки.
Во-первых, не заминка и не одна.
Во-вторых, заседание не было тут же прервано.
И в-третьих, ни через полтора, ни через три часа Крестинский не признал себя виновным и не отказался от только что сделанного заявления.
Ошибки Эренбурга проистекают все из того же свойственного многим невнимания к подробностям.
На самом деле было совсем не так. А относительно дня второго марта все было наоборот.
После перерыва суд переходит к допросу обвиняемого Сергея Алексеевича Бессонова, способного экономиста, дипломата, работавшего с Н. Н. Крестинским.
О Бессонове рассказывают так: «Он темноволосый, с монгольским разрезом умных глаз, слегка сутулится, что не мешает ему быть элегантным; голову держит немного набок, будто учтиво прислушивается. Губы его часто складываются в усмешку, или это кажется оттого, что верхняя губа чуть коротковата. Собеседник и оратор он был отличный, остроумный, но сдержанный, только изредка прибегал к жесту, и тогда слово поддерживали выразительные, большие белые руки».
Люди, знавшие Сергея Алексеевича близко, не осуждали его за то, как он вел себя на процессе. То есть осуждали, конечно, но прощали. Между тем поведение Бессонова на процессе может показаться примером очень страшного и глубокого падения.
Во всяком случае, я лично был потрясен, впервые читая стенограмму процесса в Исторической библиотеке. Бессонов реабилитирован посмертно, и я искренне рад этому. Ведь судили его не за клевету, не за оговор и самооговор, не за слабость воли. Мне понятно и поведение одного из замечательнейших людей двадцатого века, который в 1963 году содействовал реабилитации Бессонова, зная, что тот в свое время дал и на него лживые показания.
Человек этот не толстовец, не всепрощенец, о нем я уже упоминал в этой книге, и к нему более всего подходит забытое нами выражение: я имел честь быть его другом. Да, я имел честь быть другом Евгения Александровича Гнедина, одного из ближайших сподвижников М. М. Литвинова, который был с санкции В. М. Молотова обречен на страшные пытки. Эти пытки в своем собственном парадном кабинете начал проводить сам Л. П. Берия.
Бывшего заведующего отделом печати Наркомата иностранных дел СССР пешком перевели через улицу, и вскоре он был обработан так, что не мог ни ходить, ни сидеть, ни стоять. Его таскали волоком по самым роскошным кабинетам, изредка смазывали раны и ушибы, и снова — то следователи, то Кобулов в присутствии Берии. Это началось в мае тридцать девятого и длилось почти два года. Е. А. Гнедин своим примером как бы опровергает выводы теоретиков и практиков допросов с пристрастием. Он выдержал все, никого не оклеветал, ни в чем не признал себя виновным.
Мы познакомились в лагере на водоразделе Печоры и Камы, и я рассказал ему, что именно Кобулов был моим «куратором» и его четкая подпись (до сих пор помню ее) стояла на важнейших документах следственного дела. Мы мало говорили об этом, Евгений Александрович не хотел обременять своего молодого друга негативными фактами нашей жизни, фактами, которые он считал случайностью, а не закономерностью.
Он читал мне стихи. Много позже я узнал, что именно стихи, чужие и свои, помогли ему выстоять. Он читал Блока, Брюсова, Гумилева, Вяч. Иванова…
Не сразу он сказал мне, что присутствовал на процессе «право-троцкистского блока», что по должности руководил освещением этого процесса в иностранной печати, что видел и запомнил моего отца. Да, он руководил освещением процесса в зарубежной печати, да, на скамьях подсудимых были люди, которых он знал хорошо, с которыми вместе работал или по работе встречался.
Как он чувствовал себя на процессе?
Но я не об этом пишу.
— Если бы я знал, что встречу сына Акмаля Икрамова, если бы знал, я бы смотрел на него иначе, совсем иначе, — с огорчением говорил мне Гнедин. — Что могу сказать… Пожалуй, он более всех был отрешен от всего происходящего.