Выбрать главу

— Ведь эти эффектные, но, скажем прямо, малосущественные детали его политической концепции являются лишь декорумом, — тотчас парировал Цорэс. — Основное же в ней — вполне обычное для общественного деятеля и, смею вас уверить, вполне здравое убеждение в том, что прогнивший, коррумпированный режим современной Германии должен быть заменен правительством более здоровым и более заботящимся о народе и соблюдении его прав. Подобные взгляды высказываются всеми оппозициями в мире, но почему-то именно в Германии власти, вместо того чтобы в открытых политических диспутах завоевывать симпатии населения и делом доказывать неправоту герра Шикльнахера, предпочли упрятать своего противника и его единомышленников в сумасшедшие дома и тюрьмы. В конце концов, множество людей верит кто в Атлантиду, кто в марсиан, кто в спиритизм… Однако такие маленькие чудачества отнюдь не служат поводом для психиатрических экспертиз. Что же касается некоторого предубеждения шикльнахеровцев к евреям… Отметьте себе: я сам еврей, и потому меня никак нельзя заподозрить в антисемитизме. Да, этот пункт их программы… я бы сказал даже — пунктик, — и Цорэс снова кинул в объектив блистательную улыбку, — никак не может вызвать у меня симпатию. Но грош цена была бы свободе, если бы ею могли пользоваться только те, кто нас полностью устраивает. Вольтер сказал когда-то: я не разделяю ваших взглядов, но не пожалею своей жизни, чтобы вы могли их открыто высказывать. Прошло более полутора веков, но эта великая мысль не потускнела. Давать свободу высказываться лишь тому, с кем ты согласен, — все равно что добиваться свободы лишь для себя. Это и есть тоталитаризм. А вот дать свободу тому, с кем ты заведомо не согласен, тому, кто тебе антипатичен, как раз и есть истинная демократия. На этом оселке проверяются ее приверженцы, на этом пробном камне Господь отличает агнцев демократии от ее козлищ…

Он устало глядел на экран исподлобья и думал: чего добивается этот Цорэс?

Как там признавался дочке Полоний? «Силки для птиц! Когда играла кровь — и я на клятвы не скупился, помню…»

В политике говорится больше красивых слов, чем даже в делах амурных, но сама она проста и прагматична, как физиология. Если политику приспичило выйти по большой нужде, он обязательно скажет что-нибудь вроде: простите, господа, я вас оставлю на несколько минут, потому что забыл сделать одну очень важную и нужную вещь. И простаки гадают: что это у него на уме? Чего ждать назавтра? А на самом деле политик просто пошел в нужник.

И ведь не солгал впрямую, вещь действительно нужная — но…

Нужная кому?

Скорее всего, Америка, так до сих пор и не сумевшая толком справиться с последствиями Великой депрессии начала тридцатых, хочет притока еврейских денег и еврейских голов. А может даже, в дальней-то перспективе, заведомо справедливой войны с заведомо гнусной Германией — чтобы, ухватившись за военную промышленность, вытянуть из тухлой ямы всю свою экономику, отсыревшую, точно дрова, и никак не желающую разгораться. Значит, первым делом — пусть евреи бегут из Германии, ведь в общем-то понятно, куда они побегут…

А понятно? Понятно ли?!

О, если бы была своя страна!!!

От бессилия хотелось выть и биться головой о стену. Да в конце концов, почему бы и нет? Истерические припадки дают разрядку долго сдерживаемым эмоциям…

Спасибо, в другой раз.

— …Благодарю вас за исчерпывающие ответы, господин Цорэс, — сказал журналист. — В заключение позвольте еще один вопрос уже совершенно из другой области. Частного, так сказать, характера. Я от лица нашей программы и всех наших зрителей поздравляю вас с рождением сына…

— Благодарю. — На этот раз Цорэс полыхал зубами секунды две, не меньше.

— Но все же позвольте поинтересоваться, отчего вы дали ему такое странное имя — Хаммер? — Журналист повернулся к камере. — Для тех наших зрителей, кто не знает английского: Хаммер — это молоток.

— Потому что я так решил, — безмятежно ответил Цорэс.

— Молодому человеку такое имя может впоследствии… э-э.. не понравиться…

— Оно нравится мне, понравится и ему, — парировал поборник демократии.

Корреспондент с некоторым недоумением кивнул несколько раз, а потом кадр сменился, под линзу выпрыгнул лучезарный утюг, летящий над простыней — будто жеваной до утюга, безупречно гладкой после, — и новый голос, закадровый, радостно бабахнул:

— «Юнкерс» — ты всегда думаешь о нас! Ведь мы этого достойны!

Он поспешно встал, подошел к зэвээну и провернул тугой выключатель до щелчка. Экран, потрескивая, погас, и погасли призрачные чешуйки бликов, висевшие в глубине линзы.

Снова вспухла глухая тишина, словно он и не приходил домой. Стыли в мусорном ящике у порога прихожей скомканные письма; от них словно бы тоже шел какой-то вкрадчивый ядовитый треск, не давая покоя.

С минуту он постоял посреди комнаты, размышляя, что принять: рюмку коньяку или таблетку снотворного — и все же остановился на снотворном. Завтра тяжелый день, завершение конгресса… Как на него будут смотреть… Как он будет на них смотреть, как? Пожимать руки и думать: вот этот мне написал? или этот? А может, не идти? Но если не я, подумал он, то кто? Он принял таблетку, запил теплым соком из забытого утром на кухонном столе бокала и стал медленно раздеваться — неряшливо, как одинокий старик, роняя предметы одежды там, где удавалось их снять: в гостиной, на пороге спальни, у постели… Он лег и сразу затерялся в белоснежной, как улыбка Цорэса, утробе не в меру просторной постели; устало вытянулся и запрокинул голову, вполне готовый к тому, что ночь будет незаметна и мгновенна, как взмах ресниц, и вот сейчас он уже откроет глаза — и на дворе будет утро, и в душе будет тоска непонимания и бессилия да вытягивающее жилы чувство снова несделанного важнейшего дела жизни.

Он открыл глаза в своей постели, в своей спальне, но почему-то он знал: это гостиничный номер. Он остановился здесь ненадолго, а скоро снова в путь. Он сразу понял, почему так: потому что мы на земле лишь гости, и даже дом, в котором мы прожили все детство, а то и всю жизнь, — не более чем неуютный, истоптанный сотнями чужих ног гостиничный номер, в котором сменилось до нас Бог знает сколько постояльцев. Он сразу понял, что это тот самый сон.

Была ночь. На потолке пусто светились прямоугольные отсветы уличных фонарей — будто простыни, на которых кто-то недавно умер. Он откинул одеяло и встал. Набросил халат. Почему-то он знал, что он не один. Вышел в библиотеку, из нее в кабинет, оттуда — в гостиную. Остановился. По сторонам смутно мерцающего полировкой овального стола неподвижно темнели два женских силуэта; поблескивали настороженные глаза. Женщинам не пришлось оборачиваться на звук открывшейся двери кабинета; их словно кто-то предупредил заранее, и постоялец сразу попал в жгучее перекрестие их одинаково неприязненных взглядов. Ни та ли другая не была рада встрече с ним после четырех тысяч лет разлуки.

Он сразу узнал обеих.

Несколько мгновений все трое молчали. Он нервно провел ладонью по голове, приглаживая всклокоченные со сна волосы.

— Мы не поняли Бога, Сарра, — чуть хрипло сказал он, глядя на ту, что сидела к нему ближе. Он не мог различить ее лица, но знал, что оно смерзлось в отчужденную маску и, когда он начал говорить, не отразило никаких чувств. — И это непонимание… оно сродни тому, что мы усомнились в Его обещании. Нет тяжелее и горше греха, ведь так?