Вот и всё. Согласно инструкции ЦК комсомола, райкомы вели кампанию «за духовное здоровье, против деморализации». А как её вести, эту кампанию? Пять парней, входивших в бюро, долго над этим раздумывали, пока один из них не предложил: «Исключить венерических больных». Это показалось блестящей идеей. «Кого же исключить?»
Из пятерых двое сами были больны, но ловчили – ходили лечиться в отдалённые диспансеры. «А рыжую Марью?» – «Отчего ж!» Странная была девчонка: на собраниях никогда не выступала, чистенькая, робкая, но пристававших к ней отталкивала, а на щипки отвечала тумаками. И где это она подхватила болезнь? Уж наверно не в организации. Значит, среди разлагающихся мелкобуржуазных элементов? «У неё нет классового инстинкта, – строго сказала секретарь. – Предлагаю опубликовать приказ об её исключении в стенгазете. Необходим пример». На стенгазете, среди других карикатур, акварелью была изображена Марья, которую можно было узнать только по праздничной блузке да по рыжим волосам: комическая фигура с фальшивыми бриллиантами в ушах вылетала из двери, а за ней тянулась длинная тень огромной метлы. Эта напечатанная на машинке газета висела ещё в передней барака. Костя спокойно отделил её от стены, разорвал на четыре части, спрятал их в своём ящике: на суде они могли послужить доказательством...
Осенние дожди унесли этот незначительный эпизод: самоубийство Марьи. Дело было передано для следствия в райком, подпало под указания о новой срочной, безотлагательной кампании против правой оппозиции, за которой последовали непостижимые исключения, потом началась другая кампания (которая развёртывалась медленнее, но оказалась опаснее предыдущей), направленная против взяточничества в партии и в комсомоле. Этот вихрь сбросил секретаря комсомола строительного участка в пропасть позора: последовали исключение, насмешки, стенная газета (причём опять появилось помело, прогонявшее парня, у которого волосы стояли дыбом, а его набитый бумагами портфель летел в навозную кучу), в конце снятие с работы за то, что он сам себе выписал двухмесячную путевку в дом отдыха для молодых ударников – в сверкающий белизной дом в Алупке, весь в ярких цветах, стоявший под обваливающимися скалами.
Костю обвинили в том, что он «демонстративно разорвал номер стенгазеты (грубое нарушение дисциплины) и попытался использовать самоубийство исключённой работницы в целях интриги и дискредитирования комсомольского бюро». ,Ему вынесли «строгий выговор». Но какое ему, в сущности, было до этого дело?
Каждый вечер, уходя с участка, он вновь находил город, и скрытый гнев людей, и дырявые подмётки, и кислый суп, и ледяной ветер – и он искал утешения во взгляде миниатюры.
Он стучался к Ромашкину, который за короткое время сильно постарел и читал теперь странные книги религиозного характера. Костя предупреждал его:
– Берегитесь, Ромашкин, скатитесь в мистику...
– Это невозможно, – отвечал маленький съёжившийся человек, – я такой убежденный материалист, что...
– Что?
– Ничего. Я думаю, что то же самое чувство тревоги может возникнуть в противоположных формах...
– Может быть, – сказал поражённый этой мыслью Костя, – может быть, мистики и революционеры – братья. Но одни из них должны обязательно уничтожить других...
– Да, – сказал Ромашкин.
Он раскрыл книгу: это было «Уединённое» Василия Розанова.
– Вот прочтите: какая в этом правда!
Он подчеркнул строки пожелтевшим ногтем: «И вот везут, везут, долго везут: «Ну, прощай, Василий Васильевич, плохо, брат, в земле; и плохо ты, брат, жил: легче бы лежать в земле, если бы ты получше жил... С неправдой-то... Боже мой: как с неправдой умереть. А я с неправдой».[1]
– Надо не умирать в неправде, – сказал Костя, – а жить в борьбе.
Он сам удивился чёткости своей мысли. Ромашкин наблюдал за ним с напряжённым вниманием. Разговор перешёл на выдачу паспортов, на усиление трудовой дисциплины, на правила, обнародованные Вождём, на самого Вождя.
– Одиннадцать часов, – сказал Костя. – Спокойной ночи.
– Спокойной ночи. А что ты сделал с револьвером?
– Ничего.
Как-то февральским вечером, в десятом часу, снег перестал идти над Москвой, и мягкий мороз всё окутал сверкающими хрусталиками. В хрусталь волшебно оделись и мёртвые ветви деревьев, и садовые кусты. Хрустальный цвет, таивший в себе огоньки, возник на камнях, покрыл фасады домов, окутал памятники. Люди шли звёздным городом по звёздной пыли; мириады хрусталиков плавали в ореоле фонарей. Позднее настала неслыханно чистая ночь. Малейший свет длинной шпагой устремлялся в небо. Это был праздник мороза. Казалось, сверкало самое молчание. Выйдя на улицу, Костя только через несколько минут заметил это очарование: он шёл с комсомольского собрания, посвящённого – в который раз! – вопросу ослабления трудовой дисциплины. Был конец месяца; Костя голодал, как и многие его товарищи. На собрании он молчал, знал, что объяснение было бы неприемлемо: «Хочешь дисциплины, давай еды! Даешь суп! Хороший суп прогонит алкоголь». Так для чего же говорить? Ночное волшебство овладело им, окрылило его походку, прояснило мысли, заставило забыть о голоде и даже о шести рабочих, расстрелянных накануне; этот расстрел почему-то особенно его взволновал. «Продовольственные вредители», – кратко говорилось в официальном сообщении. Ну, конечно, они воровали, как и все, – но как же им было не воровать? А я сам? Разве я мог бы никогда не воровать? Световые колонны расширялись над фонарями, всё выше поднимаясь в ночь, усеянную крошечными морозными хрусталиками.