- Надо, необходимо... - ворчал Василий Митрофанович. - Всем надо, а мне за всех отдувайся... - И он снова злился на жену, что продала дом на Оке. Сейчас бы скинуть с ног эти теплые ботинки "прощай, молодость", переобуться в сапоги, а еще лучше - спуститься с крыльца босым и осторожно пощупать ногой, греется ли земля!
"Устал или постарел сильно, - думал он. - Постарел, наверно, а то бы домой так не тянуло".
И оттого, что дома, того самого, пятистенного, с надстроенной мансардой серпуховского дома не было, разбирала тоска и злоба, и никак не хотелось возвращаться в Москву, в свою четырехкомнатную квартиру, которую, он знал, за ним оставят до самой смерти.
В эти дни безделья, в перерыве между забиванием "козла", он все чаще вспоминал племянника.
Читать Василию Митрофановичу не хотелось. Газеты он проглядывал кое-как, больше для отвода глаз, потому что то, что в них писалось, его уже не интересовало. В гостиную к телевизору он тоже являлся редко. Отдыхающие его раздражали, и вовсе не потому, что он был крепче и здоровее многих. Нет, были поздоровее его. Просто он чувствовал, что знакомые, да и многие незнакомые (узнавшие о нем от его знакомых) смотрят на него как на человека в их среде и в этом санатории - временного. Отдохнет - и больше глаз мозолить не будет. Даже медицинский и обслуживающий персонал начал позволять себе в отношении Василия Митрофановича некоторую, правда едва заметную, небрежность - и это тоже раздражало, хотя Сеничкин старался не подавать виду.
- Матери скажи, чтоб три тысячи привезла, - сказал он Лешке в последнее мартовское воскресенье.
Но пришла среда, и Ольга Витальевна не появлялась, а в субботу она заехала прямо из школы и денег у нее с собой, понятно, не было. Но она твердо обещала привезти на неделе. На неделе она опять не приехала, и вот в четверг вечером Василий Митрофанович позвонил к себе в Управление и попросил прислать завтра к полудню шофера и с ним свою зарплату. Оставалась неделя до выплатного дня, и поэтому Василий Митрофанович попросил свою секретаршу передать главбуху, что, если в кассе всех денег нет, пусть пришлет хотя бы три тысячи:
- Или, ладно. Я сам на минуту загляну.
9-го апреля был день рождения Курчева. Он снова зарос щетиной, которая уже догнала не сбритые усы, и утром, поглядев в осколок зеркала, засунутого за водопроводную трубу, он очень себе не понравился.
Степанида пришла с дежурства, но он, уже не обращая на нее внимания, бродил в ставшем для него привычным чапаевском затрапезе (тапки на босу ногу, нижняя рубашка и бриджи), натыкался на все двери и выступы, старчески шаркал по неровному выщербленному линолеуму кухни.
Всю неделю сидя на супе и хлебе, лишая себя кино и выпивки, он думал о себе как никогда серьезно, но ничего подходящего не приходило в голову.
- Краска. Искусство. Живопись... - бормотал, валясь на матрас. Искусство не переделывает жизни. Во всяком случае, не обязано. А если и переделывает, то само не марается. Картина от того, что она висит в Третьяковской галерее или лежит в темной кладовке, не становится ни хуже, ни лучше. Да, искусству торопиться некуда. А вот мне... - вздыхал он и сплевывал прямо на пол.
От тоненьких дешевых коротких сигарет (он снова начал курить) пробирал кашель.
- Художник сидит себе и мажет, или писатель сидит себе и пишет, и дела им нету до подлости, карьеризма и вообще всего... Пишут себе и свободны. А мне как? В аспирантуру - дерьмо, не в аспирантуру, скажем, к абрикосочнику, опять - дерьмо. Компромисс - не в аспирантуру и не к абрикосочнику, а так, ни то, ни се, кормиться при редакциях черной работой и писать для лучшего времени? Но при лучшем времени на чёрта это все нужно? А сегодня кому покажешь? Лешке? Зачем оно ему? Марьяне? Так она и без меня все это знает. Инге?.. - но об Инге ему разговаривать даже с самим собой не хотелось.
- Да и как-то нехорошо своим показывать, а чужим нет. Вроде ты, как Господь Бог или кто там еще, Ной кажется, делишь всех на чистых и нечистых. И выходит, что если хочешь печататься, то напихивай туда такого, во что не веришь, но что им, которые печатают, необходимо. А не печататься - опять несправедливость, потому что начинаешь делить людей на тех, кому доверяешь, а кому - нет. А как иначе? Ведь пропала половина "фурштадтского солдата" и еще неясно - на сортир извели или Зубихину оттащили. Или я просто перетрусил и оттого сон приснился?
- Нет, все безнравственно, - переворачивался на тахте, находя оправдание ничегонеделанью, грязному полу, немытому телу и давно не стиранному белью. - Любое действие безнравственно, а нравственно только... - тут он не находил слова, потому что был еще слишком молод и не хотел думать о смерти. Его интересовала жизнь, а она явно не ладилась.
- Если хочешь сделать что-нибудь толковое, то надо вымазаться. Если хочешь подмешать другим сделать что-то подлое, то тоже надо вымазаться. Чтобы мешать, надо сотрудничать, то есть делать вид, что ты им помогаешь, что им свой. А чтобы протолкнуть что-то хорошее, тоже надо делать вид, что ты опять же ихний и что именно для их же пользы стараешься.
А если ты не ихний и не хочешь даже казаться ихним, то твое дело швах. Или вот сиди и торчи в углу, пока тебя не накроют.
- Что ж, я согласен на угол, - рассуждал в пятницу утром, в день своего рождения. - Но хотя бы для начала приберемся в углу, - тут же пошутил и поставил на огонь большую кастрюлю с водой. - Чистый пол никому не мешает.
Денег оставалось ровно червонец и, протирая хозяйственным мылом прогнившие половицы, он вспомнил, что придется потратиться на баню. Завтра к восьми утра ему нужно быть в полку на разводе. А там никому дела нет до твоего раздрызга. Если документы не пришли, то изволь ать-два и на объект. Впрочем, он надеялся, что в бункер его уже не пошлют и пропуск, который он сдал в штабе, не возобновят. Неделей дольше, неделей короче - с армией все!
Но от того, что он там не был целый месяц, он чувствовал, что развинтился и теперь уже каждая минута, проведенная в полку, покажется годом и, не дай Бог, если этих годов наберется с перебором. Расслабленные за штатский месяц нервы не выдержат и можешь отколоть какой-нибудь номер почище стрельбы в воздух, и тогда уж наверняка что-то случится...
Он окатил холодной водой натертый мылом пол и потащил воду к дверям. Пена быстро чернела и мытье небольшой комнаты отняло больше часа. Не вытирая досок насухо, он сполоснул подошвы и руки и влез в ставшее уже непривычным армейское. Сапоги за три недели от неноски и нечистки вовсе скукожились, и Курчев решил заняться ими по возвращении из бани.
На дворе с ним столкнулась разносчица с телеграфа и протянула заклеенный белый квадрат телеграммы и короткий бланк. Он проставил время, расписался и смущенно отвернулся от женщины. У него не было для нее рубля.
Курчев боялся, что телеграмма от аспирантки, знавшей его день рождения, но она была из Ленинграда: "Приеду десятого утром Новосельнов".
Солнце жарило вовсю. Лейтенант, обливаясь потом, еле добрел до Банного проезда.
После парной и душа как-то неловко было мелочиться и, выпив кружку пива и вспомнив, что дома лезвия кончились, он зашел в парикмахерскую, и поэтому на обратную дорогу в полк у него денег осталось только на поезд. На автобусе он бы уже не добрался, потому что билет там стоил на два рубля дороже.
Но войдя в подворотню, лейтенант вздрогнул, обрадовался: дворик почти весь - занял черный длинный и сверкающий, как концертный рояль, лимузин "ЗИС-110".
- У тебя, небось, шаром... - сказал министр, входя с лейтенантом в комнату и, не раздевшись, водрузил на стол бутылку армянского коньяка.
- Да... Отпуск кончился. Я уже уезжать собрался.
- Ничего, подкину.
- Так далеко ведь...
- На колесах всюду близко. Я еще, - вздохнул, - на колесах. Что ж, открывай. Выпьем за тебя! Число твое помню, а сколько стукнуло - забыл. Четвертак тебе?
- Двадцать шесть.
- Ну, все равно не вечность. Я тебе денег привез. Вот, посчитай. Три, как обещал.