- Заходите завтра, - сказал Крапивников. - Сегодня у меня шумно. Поговорить не удалось.
- Завтра - вряд ли. Завтра у меня многое решается, - ответил Борис.
- Что у тебя? - спросил доцент. Он примостился у печки, где прежде сидел художник.
- Прошение написал.
- Эх, не так действуете, лейтенант, - улыбнулся Крапивников. Пропадет рапорт. Застрянет в нашей бюрмашине. В таких вопросах лучше на собственные силы рассчитывать. Мне лично известно около четырехсот честных способов демобилизации.
- Ну, завел! - скривился Бороздыка. Он уже стоял в дверях.
- Ничего, подождешь. Дай поучу молодого человека. Вы, Борис Кузьмич, холостой, так что для вас все подходит. Вот, скажем, способ первый. Вы пишете командиру вашей части: я, такой-то, возмущенный наглым разбоем французских колонизаторов, проливающих мужественную кровь вьетнамского народа, призываю всех офицеров нашего полка отдать в фонд сражающегося Вьетнама шесть месячных окладов.
- Браво, - сказал Серж. - Кащенко обеспечено.
- Да, не годится, - вздохнула Марьяна. Доцент молчал, словно его здесь не было.
- А без Кащенко ничего не выйдет, - улыбнулся Крапивников, несколько обескураженный слабостью произведенного эффекта. - Все четыреста способов через это учреждение. Без того - служить двадцать пять, как при Николае Палыче.
- А чего-нибудь другого нет? - спросил Курчев.
- Есть. Но тут вам придется ждать праздников, поскольку на послезавтра торжества не намечены. А вот перед первым мая вы приходите в зал, садитесь в первом ряду и поднимаете портреты Ленина и Сталина. Когда вас вызывают в "Смерш", вы с невинным видом отвечаете, что вас давно уже берет досада, почему это президиум сидит спиной к портретам. Вам жалко президиум и хотите, чтобы он тоже посмотрел на них.
- Ну, это уже не Кащенко, а Казань, - печально вздохнул Серж.
- Спасибо. Только меня уже и без того вызывают, - сказал Курчев. - Я написал Маленкову.
- Тогда понятно, - вздрогнул доцент, вспомнив, как ждал Ингу у Кутафьей башни.
- Что тебе, Лешенька, понятно? - не удержалась Марьяна. - Ты просто ему завидуешь. Знаете, - она, как в переплясе, развела руками, приглашая всех участвовать в изобличении мужа. - Смешно, но мой бывший супруг завидует Борьке. А, Алешенька?!
- Завидую, завидую.
- И не соглашайся, будто я дура. И так все видят. У Борьки - слог, у Борьки собственное соображение. А у тебя одни цитаты, а то, что между ними, такое дубовое, будто боишься, что развалится. Дуборез ты, Лешенька.
- Амплуа четвертое: Марьяна Сергеевна в роли государственного обвинителя, - раздраженно сказал доцент. - Идем, - кинул он Курчеву. - Мать уже успокоилась и спит давно.
- У меня переночует, - сказал Бороздыка требовательно и строго, словно ему поручено было оберегать лейтенанта.
- Пойдемте, - согласился Борис. - А ты, Лешка, с ней не разводись. Видишь, какая она красивая.
- Не беги, Борька, поцелую, - крикнула Марьяна, но Курчев с Бороздыкой уже были в коридоре.
22
К ночи опять завернуло холодом и Курчеву, несмотря на выпитое, в узкой шинелишке было зябковато. Бороздыка тоже дрожал в своем пальтеце, и поначалу они молчали.
"Надо идти в 'коробку'. Чего я поперся за ним? - думал Борис. Небось, какая-нибудь халупа. Не приткнешься".
- Может, подъедем? - сказал вслух.
- Дойдем.
- До вокзалов? - удивился Борис.
- Почему - вокзалов? Ближе.
- Я вас там сегодня видел.
- Это я от женщины шел.
- Поздновато однако, - пошутил Борис.
- Так уж получилось, - скромно засмеялся Бороздыка. - Но вот сегодня у меня ночь свободная. Заварим кофейку и поговорим.
По поводу кофе у Курчева не было определенных воззрений. Он знал, что кофе по-турецки принято заказывать в ресторанах в конце выпивона, но можно также обойтись мороженым или гляссе. Кроме того, он помнил, что черным кофе баловались Кларка и Марьяна на юге, утверждая, что без него у них болят головы.
- У Юрки милый дом, но компании зачастую отвратительны. Как вам понравилась эта кривляка? А муж у нее - прямо жук на палочке. Новоиспеченный гений. Пробивной и дошлый, но ни славы пока, ни денег. Все накануне. Но скоро будет праздник на его проспекте.
- Талантлив?
- Нет. Такой прозападно-еврейский вариант. Сейчас для них самое время. Космополитизм снова попер.
- Вы серьезно?
- Вполне. Русскому человеку сейчас очень плохо.
- Чем? Я думал, плохо евреям. У нас после училища их в самые дыры распихали, а под Москву - никого.
- Шутите! - сказал Бороздыка. - Да что там! Русскому человеку уже тридцать семь лет плохо. Со станции Дно, когда отрекся.
- Так ведь он немец был, - сказал Курчев.
- Все это ерунда, - помрачнел Игорь Александрович. - Бульварщины, дорогой вы мой, начитались. Какой там немец? Самый разнесчастный русский человек.
- Чудно! А как же "тюрьма народов"?
- Никак. Не было тюрьмы. Было государство. В чем-то даже прекрасное государство. С реформы 61-го - просто великолепное государство. Гласный суд. Земство. И на те! Чернышевский - к топору!.. А евреи и всякое польское отребье - за бомбы. Кстати, Ингин двоюродный дедушка тоже вложил лепту: в Освободителя метнул.
- Так вы, значит, и поляков не любите?
- Безразличен, - отмахнулся Бороздыка.
- А я поначалу думал, вы поляк или еврей. У вас фамилия чудная. Да и вид не здешний.
- Я потомственный дворянин, - сказал Бороздыка.
"Пойди проверь, - подумал Курчев. - Хотя голос у него красивый. Впрочем, голоса больше нужны тенорам".
- Мне один приятель говорил, - сказал вслух, вспоминая последний разговор с Гришкой, - что всех дворян в расход пустили или выслали.
- Было такое, - согласился Игорь Александрович. - Но в основном в Ленинграде. А я вот уцелел, сам не знаю зачем.
"Я тоже", - хотел сказать Борис, но удержался и спросил: - А почему русским плохо?
Они шли вверх по бульвару. Несмотря на хрупкую комплекцию, Бороздыка задыхался.
- Растлили их. Видели кривляку? Она из хорошей семьи, а за кого вышла? Жук-прохиндей. "Дон-Кихот не в Суздае написан". При чем тут Дон-Кихот? Изгадили всё. Изнутри и снаружи. Крым хохлам отдают в честь воссоединения.
- Ну, это чепуха. Границ-то ведь там нет.
- Не в границах счастье, лейтенант. Границы - ерунда. Евреи вообще нация без границ. В любую дырку влезут. Прав был Федор Михайлович, когда славил черту оседлости.
- Ну, Достоевский никого не любил, - сказал лейтенант. - И поляков, и немцев с французами, в общем, весь Запад. По-моему, просто боялся.
- Чего? - повернул к нему лицо Бороздыка. - Чего русскому человеку бояться? Русский человек - носитель правды, а правда бесстрашна и бессмертна.
- Вас не переспоришь. Только Достоевский точно боялся Запада. И поляков боялся. Их тогда до чёрта было в России. Сколько восстаний поднимали! А чего боялся евреев, этого я понять не могу. Может быть, просто не любил за то, что Христа распяли. Но Христос сам был евреем, так что там так на так выходило...
- У вас в голове каша, лейтенант. Каша и каша, и еще раз она самая. Достоевский никого не боялся. Он лишь не хотел, чтобы нечистый дух захватил Россию. Чтобы дух Запада, дух стяжательства, скопидомства, немецкого бюргерства, французской жадности, английского высокомерия и еврейского прохиндейства растлил чистое русское сердце. Русская душа призвана была, как Иисус, спасти Европу. Русский народ - богоносец, а его развратили, с дерьмом смешали. Нам сюда, - свернул с бульвара и, перейдя трамвайную линию, потащил Курчева в переулок. - Достоевский страшился одного: что народ утеряет свою высшую суть. Так оно и случилось.
Борис заметил, что чем дальше они отходили от крапивниковского дома, тем больше важничал Игорь Александрович, а в этом глухом, безразличном ветру переулке Бороздыка в своем продутом пальтишке становился полным хозяином. Голос его приобрел уверенность и презрительное добродушие, как у экзаменатора.
Они свернули в подворотню большой шестиэтажной коробки тридцатых годов. Курчеву казалось, что Бороздыка должен ютиться в какой-нибудь старой деревянной развалюхе, но дом, хоть и был обшарпан, выглядел на порядок выше, чем крапивниковский. "Авось, клопов не будет", - подумал лейтенант.