Выбрать главу

И все же, как можно было сомневаться, что в нем была страсть к «публичности», которая много раз служила его легенде? Но как примирить эту страсть — и его ужас перед встречей со своей легендой, перед тем, чтобы извлекать из нее признание и честь? Почему, когда он приходил смотреть конференции Лоуэлла Томаса, он прятался? Почему, считая, что он должен прятаться, он все-таки приходил?

Он был относительно равнодушен к своему авторитету у людей и до глубины души озабочен тем, чтобы воздействовать на их воображение. Область воображения и область жизни несоединимы. Их единственная связь — это комедия, и, несмотря на то, что утверждали его враги, Лоуренс не был комедиантом.

Он не был Лоуренсом Аравийским, потому что Лоуренс Аравийский существовал не в большей степени, чем Роланд или Зигфрид. Его личность могла быть лишь разочарованием. Ни одно живое существо не скроено по меркам легенды. То, чего ждали от него его почитатели — чтобы он играл роль Лоуренса Аравийского; почему человек, который был способен сыграть роль арабского вождя, не мог бы сыграть роль английского героя?

Потому что роль арабского вождя он не играл, а принял. Он был мастером дела, а не мечты. Ни д’Аннунцио, ни даже Байрон его не привлекали. Он не собирался сам играть в пьесе, которую написал. Но то, что эта пьеса следовала своим путем памяти, и то, что он тайно приходил смотреть, как ее показывают, и слабый вес мистера Т. Э. Лоуренса — все это не могло разрушить Лоуренса Аравийского.

Со времени бегства Фейсала[623] легенда об освободителе преобразила все его поступки в обман. В нем восхищались безграничной силой, а он в это время был бессилен. Той двусмысленности, из-за которой множество газет сделало его супершпионом, тогда еще не существовало. Никто не считал, что он предпринял кампанию в Аравии в интересах британской колониальной политики: все знали, что на мирной конференции он только и делал, что добивался решений в пользу арабов; его единственные публичные выступления — статьи, которые он публиковал — были направлены на их защиту. Более чистый персонаж его легенды был достаточно близок его сердцу, и его поражения только сближали их; но он знал, что не был этим персонажем. Чем больше его признавали этим персонажем, тем более острым становился обман. Он ненавидел не других, а самого себя. Самая тягостная драма была не в том, что он был практически побежден: напротив, поражение, потому что оно не было окончательным, стало отсрочкой его драмы; драма была в том, что он не считал себя освободителем Аравии — не потому, что потерпел поражение, но потому, что не был им никогда.

Орел терзал Прометея потому, что Прометей хотел принести огонь людям; но он хотел принести им огонь потому, что испытывал к ним любовь. Лоуренс в действительности не испытывал любви к арабам и знал об этом. Не больше, чем к Фейсалу, несмотря на очевидно уважительное товарищество[624], которое не исключало взаимных уловок. Что до других, «Ауда был не ближе к нему, чем король Артур»… Этот человек, в котором всю жизнь была глубокая жажда почитания, не встретил ничего, что мог бы почитать, в том деле, за которое получил пятьдесят девять ранений. Разве он мог чувствовать по отношению к Фейсалу то, что чувствовал к Алленби![625]

вернуться

623

25 июля 1920 года.

вернуться

624

См. M. Lares, «Images etniques et concepts de race chez Lawrence d’Arabie», стр.113–127.

вернуться

625

Упоминания об Алленби в «Семи столпах мудрости» неисчислимы. Самые важные, которые лучше всего отражают восхищение (не лишенное также трезвости), которое испытывал Лоуренс к своему главнокомандующему — см. главы LVI, LXIX, LXXXII, XCVIII, CIII).