Лоуренс ожидал, что в его книге, как в книгах его учителей, неожиданные поступки будут прояснять глубинную тайну человека, от которой они исходят. Но он, кого товарищи не могли застать врасплох — кроме единственного раза, когда Зеид растратил доверенные ему средства — склонялся к общепринятому в отражении персонажей. Жадность Ауды была для него менее удивительна, чем для его читателя. На протяжении всей книги, в которой сложность играла такую значительную роль, не сильнее ли всего выражается она в персонажах простых, второстепенных? Душа Абд-эль-Кадера была, несомненно, непостижимой, и читатель принимал это лишь потому, что знал: Лоуренс отражает факты. В вымышленном повествовании этот алжирец был бы неприемлем; однако персонажи великих мемуаристов — это персонажи, в которых читатель верит, даже если знает, что автор их выдумал…
«Весь финал — это антикульминация».[738] Возможно, сначала это было потому, что в тот момент, когда он писал, для него не было тайной, к чему привело завершение этой эпопеи. Но Мелвилл и даже Конрад нашли бы за пределами той атмосферы, которой Лоуренс, может быть, и достиг, высший источник поэзии, создающей из обмана и отчаяния не оцепенение, а трагедию. Одиночество и внутреннее поражение, тщета всяческих эпопей — это тоже мощные средства искусства. То, чего он не достиг — преображение, которое вырвало бы их из его воспоминаний, чтобы основать их на значимости, заставить достигнуть вечности.
И восстание стало лишь рамкой для того ecce homo, которого избивали, как другого, терзали, как другого. Лоуренс начал писать после беседы с Фейсалом на конференции[739], на первый взгляд, апеллируя к истории против несправедливости, а на самом деле апеллируя к искусству против абсурда. Не только восстание хотел он спасти от абсурда, но и свои собственные действия, собственную судьбу. Единственное средство, которым может дух избежать абсурда — вытащить его из мира, постигнуть его и выразить. Мало-помалу, без изменения рамки, восстание отошло на второй план, а на первый поднялась абсурдность жизни для человека, которого приводит к одиночеству непоправимое отличие от других и размышления, которые оно навязываает. Сюжет книги, которую он считал, что пишет, стал битвой беспощадно избиваемого существа с презрением, который он обнаружил к определенным влечениям в самом себе, с заново чувствуемой фатальностью, вместе с жестоким унижением, как постоянное недоверие к своей воле — против жестокой решимости того же существа убить своего демона путем завоеваний и трезвого взгляда. «Я начертал звездами по небу свою волю…»[740]
Преследуемые турки, Фейсал в Дамаске, сам он, легендарный, в легенде одновременно возвышенной и смехотворной, и утомленный всем, вплоть до самой смерти, кроме этих страниц, рассыпавшихся у него в руках — был ли он неправ, веря, что такая борьба достойна «Карамазовых»? То, что он оплатил свое откровение тяжелейшей ценой, то, что это отличие исходило или не исходило из какого-либо недостатка, не ставило вопрос ни о ценности, ни о смысле; нет человека, даже среди самых здоровых, который бы мог основать жизнь в духе, если бы не прятался при случае в свои размышления. Человек абсурден, так как не властен ни над временем, ни над тоской, ни над Злом; мир абсурден, потому что подразумевает Зло, и потому что Зло — это грех мира.
Эта драма была выражена во всем, что отделяло Лоуренса от арабского движения; его рассказ был рассказом о том, что привязывало его к этому движению. То, что действительно отделяло его от восстания, то, что он хотел выразить, чтобы его книга стала великой — что любое человеческое действие запятнано по самой своей природе. Портрет, который он хотел сделать — человек с содранной кожей, который смотрит на все, что относилось к нему или могло бы относиться, с трезвостью, отравленной атеизмом по отношению к жизни.
Этот человек, казалось, заботился лишь о маскировке, так же, как когда-то скрывал, кто был тайным воодушевителем Восстания. Чтобы следовать, как он решил, порядку своего военного дневника, он начал свой рассказ с высадки в Джедде: и, перечитывая его, когда уже написал шесть первых книг, он до такой степени почувствовал свое отсутствие в них, что во время полета в Каир добавил к ним введение. Там он ясным — но отвлеченным — языком сказал то, что хотел сказать: «Меня вело сначала влечение к свободе; я до такой степени поставил себя ей на службу, что перестал существовать; я жил под постоянной угрозой мучений; моя жизнь то и дело пересекалась «странными желаниями, что разжигали лишения и опасность»; я был неспособен подписаться под верованиями, которые сам возбуждал, чтобы поставить на службу моей стране для войны; мы познали жажду уничижения; я перестал верить в свою цивилизацию и во всякую другую, и не знал более ничего, кроме напряженного одиночества до грани безумия; и то, что я помню прежде всего — это мучения, ужасы и ошибки».[741]
738
Здесь Мальро снова слишком сгущает текст. Лоуренс в действительности писал Эдварду Гарнетту 9 октября 1922 года: «Я очень упорно работал над этими страницами, но никогда не видел их в перспективе: и я всегда втайне боюсь, что они стали более плоскими, чем VI и VII части (провал с мостом и зимняя война) и могут стать антикульминацией — слабым концом». (The Letters of T. E. Lawrence, стр.368).
740
«Семь столпов мудрости», посвящение. Это весьма странное стихотворение было написано, по всей видимости, отчасти чтобы заинтриговать и сбить с толку читателя. Действительно, Лоуренсу было интересно давать множество разных интерпретаций «С.А.» Одна из них находится в письме Р. В. Бакстону: «С.А. — это тот, кто теперь мертв, и память о котором — источник всего, что я сделал для арабского народа. У меня нет намерения вдаваться в дальнейшие детали по этому поводу» (см. The Letters of T. E. Lawrence, стр.) Другие интерпретации предполагаются в ответах обоим биографам, Роберту Грейвсу и Бэзилу Лидделл-Гарту (см. T.E.L.to his Boigraphers, том 1, стр.16–18,55, том 2, стр. 16, 68,143 и 156. После этого догадки о личности «С.А.» прошли долгий путь. См. The Secret Lives of Lawrence of Arabia, стр.158–164; A Prince of Our Disorder, стр. 97, 189,310–311 и Jean Beraud-Villars, «Dedicace des Sept Piliers de la Sagesse», Cherchers et curieux за март 1970 г., стр.206–208, где приводятся пять различных гипотез. (Примечание М. Ларе). По разным мнениям, под S.A. могли бы подразумеваться Сирия и Аравия (Syria-Arabia), шериф Али (Sherif Ali), некая дама, обозначенная как «ее светлость» (Son Altesse) — например, Фаридэ эль-Акле, что сама она отрицала, принц Фейсал, некая отвлеченная идея, и даже Сара Аронсон (Sarah Aaronsohn), агент сионистской разведки, о знакомстве которой с Лоуренсом сведений нет. Наиболее (если не единственно) правдоподобная версия — что адресатом посвящения является Дахум, которого действительно звали Ахмед (Salim Ahmed, как утверждает у Найтли и Симпсона Том Бомон (Secret Lives of Lawrence of Arabia, стр. 185, 190) или Sheikh Ahmed, как пишет Дэвид Гарнетт в тексте The Letters of T. E. Lawrence (стр.103), см. также A Prince of Our Disorder, стр.97–98, 310–311. Таинственность, окружающую «С.А.», нередко сравнивают с таинственностью «W.H.», адресата шекспировских сонетов. (Примечание переводчика).
741
Как обычно, Мальро представляет в одной цитате собрание разных фраз или предложений, извлеченных из «Семи столпов», и группирует их. На самом деле эти несколько строк исходят из десяти эпизодов в «Семи столпах» (главы I, СIII).