Выбрать главу

Ему пришла мысль еще раз переписать свою книгу. Но что из этого могло бы выйти? Эти страницы были написаны, когда он подхлестывал свою память бессонницами, через шесть месяцев после взятия Дамаска. Когда они были потеряны, то восстанавливались изнурительным усилием. Правка не изменила оптику: ему не удалось переписать все и потерять то напряжение волны, которое, по меньшей мере, оставляло в награду историческое свидетельство, казавшееся ему теперь таким тщетным. Почему тот демон, которого он обуздал два раза, победил его на третий? Это был он сам.

И тончайший яд еще исходил от этих страниц, которые распадались у него под пальцами. Так глубоко, как он был озабочен художественным успехом этой книги, он не был озабочен ничем. Кто бы ни писал свои мемуары (если не с целью очаровывать), судит о себе. В этой книге, как во всех мемуарах, были два персонажа: тот, кто говорит «я», и автор. То, что сделал Лоуренс, воплотилось в действующем лице: то, кем он был — в очистителе и судье самого себя, в писателе. Этот писатель (не столько как художник, сколько как судья) должен был позволить Лоуренсу подчинить себе свою легенду, вместо того, чтобы он подчинился ей: он в умственном плане должен был служить эталонному Лоуренсу, как отказ от любых достижений служил ему в моральном плане.

Речь более не шла о литературном таланте; но о бытии, человеческой плотности. Лоуренс знал, что величие писателя не столько в проповеди, сколько в том месте, откуда он говорит; что Толстой, который раскладывает по полочкам раненого персонажа, созерцающего сумеречные облака Аустерлица[746] или банального чиновника Ивана Ильича[747] перед лицом смерти, не менее велик, чем Достоевский, заставивший заговорить великого инквизитора[748]. Толстой вызвал бы через смерть самого скромного арабского бойца грандиозное и горькое чувство Восстания; потому что он обладал талантом Толстого, но прежде всего потому, что он был им, Львом Николаевичем. Сила ответа Христа перед женой прелюбодейной[749] не исходила от таланта евангелистов. И демон абсурда вновь являлся в самом жестоком обличье: если Лоуренс не выразил того человека, которым он считал, что был, то не потому ли просто, что он им не был?

А если он не был этим человеком, то он не был ничем.

Но тот человек, за небытие которым он считал себя виновным — кем он был? Оболочкой эталонного персонажа, который заменял бы, даже если только для самого Лоуренса, его легенду, Лоуренса Аравийского. Об этом персонаже он с самого начала знал, чем он не был, и очень плохо знал, чем он был. Современный индивидуализм звал своего героя, но не постиг его. Если оставить в стороне искусство, Заратустра — не величайшая сила, а величайшая слабость Ницше…

Идея великой личности вмещает два человеческих образа. Первый — образ человека, который свершил великие дела, и который, предполагается, готов свершить и другие, в других областях. Он становился все менее и менее убедительным по мере того, как действие все больше и больше связывалось с техникой, и тогда великая личность вынуждена была однажды достигнуть точки, в которой техника возобладала бы; современная мечта, как и мечты древнейшие, желает, чтобы диктаторы были стратегами, но не верит в это. История все меньше и меньше кажется нам гарантией величия. Лоуренс теперь считал, что знает, с какой легкостью люди принимают за великих людей тех, кто всего лишь встретился с великой судьбой.

Другая фигура более сложна, потому что в ней смешиваются самые разные типы. Но вся она исходит из той области, которой Лоуренс посвятил свое становление и свои мечты: литературы. Для его воображения, как и для нашего, Ницше не был профессором, которого мать звала Фрицем и который, кроме того, писал великие непризнанные книги; Достоевский не был литератором, подверженным болезни и игре; каждый из них прежде всего был персонажем мифическим, рожденным из всего, что он написал, как персонаж романа рождается из всех слов, уготованных ему автором. Мечта, которую мы создаем из таких личностей — это кажущееся умение отвечать тем, что они написали, на вопросы, которые они поставили перед жизнью и перед людьми. Они ответили на все, потому что они суть один сплошной ответ. Они достигли вершины духа, которая возвышается почти над всеми улицами, и которая возвышалась бы над их поступками, если бы эти поступки стали равны их гению. Однако эта «вершина» имеет лишь одно название: это истина. Великая личность в этой области, несколько смутной, где смешиваются искусство и мысль, — это человек, для которого сущностная истина является выраженной.[750]

вернуться

746

Имеется в виду князь Андрей Болконский («Война и мир»).

вернуться

747

«Смерть Ивана Ильича».

вернуться

748

Томас де Торквемада (1420–1498), испанский доминиканец, великий инквизитор Испании с 1983 года, был подлинным организатором Сант-Оффицио; он протестовал против злоупотреблений своих предшественников, но преследовал евреев с такой непримиримостью, что стал символом фанатизма. Он является автором «Инструкций», опубликованных в 1484–1498 году, регулирующих процедуры. Достоевский вводит его в действие «Братьев Карамазовых».

вернуться

749

Иоанн, VIII, 7.

вернуться

750

Мудрец принадлежит к этой области: благосклонное или суровое, его господство над своими страстями не может быть применено иначе как во имя истины, будь этой истиной даже уверенность в тщете всех вещей. Мудрец, образ которого Платон на века выразил для людей в Сократе, обязан своей заботе о том, чтобы свидетельствовать свою истину, несколькими знаменитыми неприятностями и основой своего авторитета. И разве не ясно, что Монтень, Ренан, Гёте, хотя защищают свою истину с меньшей стойкостью, но защищают ее с не меньшей убежденностью, чем Паскаль — свою? (Примечание автора).