Выбрать главу

Женщины не занимали места в его жизни. Как и деньги, они отвращают мужчину от его призвания. «Нет ни одного из мужчин, которыми я восхищаюсь, кого они не заставили бы унизиться или не погубили бы». Сексуальность преображает их в сотоварищей, но не для него. А любовь, самая мощная защита человека от абсурда и от смерти, любовь, которая, возможно, не была чужда его связи с исламом, исчезла вместе с тем неизвестным, кому были посвящены «Семь столпов».[773] О другой вечной связи между человеком и землей, о ребенке, бесполезно даже говорить.[774]

Ведь жизнь, вновь обретенная тем, кто вернулся из ада, на краю своей абсурдности начинает сиять, как божественный дар; она принимает форму радости, которую вернувшийся носил в себе с самого начала. Абсурд — как говорят крестьяне о несчастье — стерся: он уже включен в счастье, каким бы оно ни было; это его ахиллесова пята, и многим из тех, кто страдал на политической каторге, для избавления, кажется, достаточно было увидеть лицо своего ребенка — и даже еще меньше… Но среди искушений, которым Лоуренс мог поддаться, искушение счастьем не присутствовало.

Еще больше, может быть, чем его безразличие к деньгам, амбициям и счастью, его отделяла от соотечественников страсть к тому, чтобы его мысли, в этическом плане, становились действиями. Для него мало значил тот Заратустра, который позволял Ницше сохранять привычки отставного профессора. Запад покоится на мощной основе страстей, на поверхности которой мысль всего лишь играет, как отражение; эта мысль, строгая в применении к области естественных наук, всецело гипотетична, когда она применяется к людям. С уверенностью в том, что суть достоинства мысли — это ответить на вопрос: «как жить?», и сделать из этого ответа свою жизнь, Лоуренс, быть может, сначала встретился в вере своей матери и брата; затем — у тех писателей, которых он считал великими. Из тех, кем он восторгался: Уитмен, Толстой, Достоевский, Ницше, Мелвилл (я не говорю о тех, кем он был зачарован, как Доути), нет ни одного, кто не был бы одержим Библией, Евангелием. Ислам с его сорока тысячами пророков все время в сходных терминах ставил проблему мысли и неизменно игнорировал всякую мысль, которая не меняет жизнь. Запад в течение веков не ведал никакой моральной жизни помимо религии, потому что христианство связало мораль и творение, оно было историей, движущейся от первородного греха до каждого христианина и проходящей через Иисуса. Но для Востока, который не интересовался вопросом о сотворении мира, моральная драма была непосредственной, и она начиналась, когда Бог являлся лишь собственным продлением в бесконечность. Всякая внутренняя жизнь, от Магриба до Индии, основана на стремлении освободиться от самого себя. Пророк — это тот, кто придал этому стремлению средства к действию, тем больше убедительные потому, что он лучше своих предшественников осознал смертельный разлад, который противопоставляет его миру, и сумел создать из этого разлада новую гармонию.

«Края пустыни усеяны обломками погибших верований».[775] На Востоке встречается множество неудавшихся пророков, ставших лишь полубезумцами. Но все они искали того же Бога, отвечали на тот же зов, который слышал Лоуренс. Точно так же для него люди почитали кумиров, увлекаемые своими страстями в широкие врата ничтожества. Точно так же для него мир не был тем, чем он казался, и в нем самом жил другой — тот, кому он был так же чужд, упрекая себя за то, что он — это он, как чужд он был сейчас той Англии, в которую вернулся. Ничтожность того, на чем соглашаются друг с другом люди, он пытался выкрикнуть в своей книге, которая была одновременно его уходом в пустыню и его проповедью, и в которой он не находил ничего, кроме своего смехотворного образа. Но там он нашел, если не свой увеличенный образ, то, по меньшей мере, судорожное обвинение из мира «Карамазовых», от которого его драма снова отличалась. Достоевский, создав с помощью своих персонажей убежище, которое позволяло ему существовать, жил так же, как каждый из нас, разве что более мучительно; Лоуренс искал образ жизни.

Для того чтобы поглотить то непоправимое, что он носил в себе, пророк совершил бы метаморфозу богов в плоть и кровь; великий поэт — метаморфозу мира в вымысел; человек трагический — метаморфозу самого себя, иногда в мертвеца. А Лоуренс не был ни пророком, ни великим поэтом, лишь человеком, одержимым абсолютом, в котором конвульсивно билась энергия и недюжинные достоинства, и который умирать не хотел.

Чувство зависимости, подобное раковой опухоли, сознание рабства человека перед судьбой, из которого происходила двусмысленная тяга к несчастьям, нельзя было победить иначе, чем с помощью героизма или саморазрушения, принесения себя в жертву на благо людей или идеи, которую мы делаем из самих себя. Герой непреклонно тяготеет к своей гибели. Если героические мифы звучат сквозь века так величаво, это потому, что Прометей должен быть прикован на Кавказе, что пламя костра Геракла освещает уже первый его поход против чудовищ. Ибо герой-победитель вновь вступает в борьбу: нет высшего героя, чем тот, кто вовлечен в битву не с чудовищами, а с богами. Но если он вступает в нее, то ради спасения людей. Тогда как в его одиночном конфликте, столь же неисчерпаемом, который направлял Лоуренса против судьбы, единственной ставкой была та концепция, которую имел Лоуренс о себе. Его восстание против его чувства зависимости толкнуло его к великому делу свободы (полностью чуждому его идеологии, если не его натуре), как Байрона толкнуло в Грецию: но для того, к кому не поспешила спасительная смерть в Миссолунгах[776], путь к спасению исчезал. Подлинный противник, зависимость, обрел свое лицо, и человек оказался один на один со своими саркастическими богами. Итак, бесплодный герой понял, что больше всего он тяготеет к тому, чтобы идти на костер: он не может больше ничего противостоять богам, кроме самого себя. Он не может повергнуть в небытие судьбу, заключенную в нем, не повергая в небытие самого себя. Он был близок в своем роде к тем восточным самоубийственным сектам, пылкость которых рождается не столько из отвержения мира, сколько из надежды победить богов в молниеносную секунду.

вернуться

773

См. T. E. Lawrence to his Biographers, т.1, стр.16–18,55, т.2, стр. 64, 68,143.

вернуться

774

Вариант автора: Он смотрел на Англию, как видел Ислам, когда встретился с ним в первый раз, как видел бы Китай или Индию — широкая декорация, вся ориентированная на (неокончено). / То, что цивилизация есть лишь род житейских условностей, мы знаем — но исключаем нашу собственную.

вернуться

775

«Семь столпов мудрости», глава III.

вернуться

776

См. Lawrence and the Arabs, стр.46.