Выбрать главу

Те, кто окружал его сейчас, больше не были воплощением тысячелетней мечты, а напоминали видение, полное чудовищ, которое невроз простирает пеленой перед психоаналитиками, из инфантильной и брутальной вселенной, где царствует секс, где радость быстро принимает форму скатологии[845]. Эти новые товарищи, казалось, действовали, будто во сне. И тогда они возвращались к неумолимой вселенной тех человеческих масс, которые не соединяет никакой договор, всемогущей вселенной, потому что она состоит только из инстинктов. «Никто не критикует, напротив, все считают естественным брать внаем тело женщины, или продавать себя, или унижать себя тем или иным образом».[846] О некоторых своих товарищах Лоуренс говорил соседу по кровати: «Беда в том, что они из тех, кто инстинктивно швыряет камнями в кошек». — «А чем ты хочешь, чтобы они швыряли?»[847]

Он пытался бежать из мира духа, поскольку ни один мир, кроме этого, не придает силу сознанию; но он воспринимал ту область, куда он бежал, лишь в негативном плане — как ту область, где сознание не преследовало его. Тот, кто бежит из города в пустыню, знает с самого начала, что не найдет там ни улиц, ни толпы, но ему приходится обнаружить, что там есть скорпионы и жажда. Стать «чуть более похожим на других»? То, что делает похожими людей, или дает им иллюзию, что они похожи — это общая судьба через общее действие. Общей судьбой и общим действием в Бовингтоне было то же самое, что и в тюрьме.

Интеллектуал не знает ничего о человеке грубом. Он не встречает его почти никогда, и если встречает, то все равно не видит: ведь этот человек не выражает себя, а мир интеллектуала — это мир самовыражения. Человек грубый, исключая долго длящиеся отношения, кажется ему не столько подверженным инстинктам, сколько пустым или загадочным. Лоуренс считал его загадочным. Он думал, что всякий человек носит в себе тень религиозного чувства, которую, по меньшей мере, проецирует на него присутствие смерти. Для большей части неграмотных людей, которых он знал до сих пор, жителей Востока, главный вопрос был в том, чтобы не посвящать свою веру никому, кроме истинного Бога. Для его товарищей в Бовингтоне — которые, между прочим, не были атеистами — Бог и даже смерть были вопросами неинтересными, «сложностями». В рабстве у земных удовольствий, они вкладывали смысл своей жизни в то, чтобы обеспечить себе хоть какие-нибудь из них. Но даже и эта погоня за удовольствиями не была их выражением, как он думал вначале; а выражением их было неуязвимое презрение ко всему, ради чего жил он. Перед их радостным ослеплением ответственность человека, которая не уставала терзать Лоуренса, была лишь смехотворной. Фундаментальная человечность ничего общего не имела ни с тоской, ни с совестью.

Он видел обнаженными неких чудовищ, которых всякий интеллектуал извлекает из своего подсознания; он созерцал перед собой, на ярком свете, главного демона, безмятежного, слепого, непоколебимого. Теневая сторона человечности — это и была сама человечность. Казарма № 12 не была ни случайностью, ни клоакой, она была раскрытием фундаментальной человечности, грязным местом, где широко расцветала чувственность. «Все то, в чем участвует плоть — это достижение того момента, где непристойная мысль казармы № 12 проходит к акту зачатия; и разве не правда, что вина рождения лежит в какой-то мере на ребенке? Я думаю, это мы ведем наших родителей к тому, чтобы зачать нас, и это наши будущие дети вызывают зуд в нашей плоти».[848]

Непоколебимость, с которой эти люди утвердились в своем ничтожестве, перед которой самый уверенный ум, самая признанная святость были столь шаткими, столь неуверенными, ставила все духовное под вопрос с большей язвительностью, чем самый трезвый ум способен обвинить удел человеческий. «За столетия, или, может быть, тысячелетия, те, кто располагал досугом, ревностно вырабатывали и записывали продвижение каждого нового поколения, чтобы сделать его отправной точкой для последующего — и вот они, массы, в той же степени животные, в той же степени плотские, как были их предки до того, как Платон, Христос, Шелли и Достоевский учили и мыслили».[849] Не мир и не человек проходил лихорадочные метаморфозы, а всего лишь человеческое достоинство.

Таким был самый глубинный опыт, с которым встретился Лоуренс. Рядом с этим его возвращение к цивилизации, которая больше не была для него своей, жестокость его одиночества, вся кровь, пролитая ради Восстания и украденная фокусниками мирной конференции, его легенда, пляшущая свой абсурдный боевой танец на костях его поражений, его возвращение в Джедду и его неудавшаяся книга больше не были последовательными актами драмы: как всякая мысль, всякая красота, всякое величие, они были только отражением легковесных облаков на угрюмой бесконечности первозданных водоемов. Вошедшие в Дамаск, хрупкий народ шедевра! Тысячелетиями — все те же люди, в той же казарме, под благосклонными звездами…

вернуться

845

Скатология — литература, анекдоты, шутки о физиологических отправлениях; влечение к такой литературе и анекдотам. (Примечание переводчика).

вернуться

846

Письмо Лайонелу Кертису от 14 мая 1923 года, The Letters of T. E. Lawrence, стр.415.

вернуться

847

Этот образ используется Лоуренсом в его переписке дважды, с интервалом в два дня: в письме от 19 марта 1923 года Лайонелу Кертису (The Letters of T. E. Lawrence, стр.411) и в письме А. Э. Чемберсу от 21 марта 1923 года (The Letters of T. E. Lawrence, стр.403). (Примечание М. Ларе). В оригинале ответ на реплику Лоуренса: «Ну, а ты чем швыряешь?» (стр.411) (Примечание переводчика).

вернуться

848

Письмо от 27 марта 1923 года Лайонелу Кертису, The Letters of T. E. Lawrence, стр.414.

вернуться

849

Там же.