Выбрать главу

Его отношения с товарищами по казарме были такими же, как в Эксбридже и Фарнборо[850]. Но он спал еще меньше прежнего. В первый раз он не мог больше писать. Самые жестокие заметки Эксбриджа еще несли в себе вопросы, то, что было написано здесь, было лишь утверждениями. «Ночь за ночью я лежу на кровати среди этой улюлюкающей чувственности, которая кипит по всей казарме, подпитываемая свежими ручьями из двадцати похотливых глоток… Мой ум терзается от всей этой грубости, зная, что это не прекратится до тех пор, пока протяжный звук трубы не даст сигнал гасить огни, через час или чуть больше… и ждать так долго. Тем не менее, сигнал всегда наконец приходит, и внезапно, подобная Божьему провидению, роса покоя ложится на лагерь…»[851]

В Аравии он узнал, до какой степени способен стать похожим на тех, кто его окружал. «Это уничижение и есть моя цель». Он сознавал, что, когда он не следил за собой, простонародный акцент появлялся в его речи, по-прежнему медленной и точной. Его ладони почти вдвое увеличились в объеме: «Я ими зарабатываю на жизнь!»[852]

Однако он противопоставлял разрушительной тяжести инстинкта то, что всегда противопоставлял тому, что ему угрожало.

«Генри Лэм в Пуле и чудесно сыграет для меня, если я этого захочу; но я не хочу туда идти, хотя так истосковался по ритму, что даже солдат, тренькающий песенку на расстроенном пианино, заставляет мою кровь замирать».[853] Это было болезненное и резкое принесение в жертву того, от чего он мог ждать восполнения своих сил, не ради людей, но ради ненасытного образа его самого, и он сам не знал, был ли этот образ источником его безумия или величия.

«Недавно, во время спортивных занятий (нам досаждают комплексами упражнений), меня заставили прыгать, и я отказался, потому что это была деятельность плоти. Потом про себя я задался вопросом, настоящая ли это причина, или я боялся потерпеть смехотворное поражение: так что я пришел один и прыгнул футов на двадцать, и мне стало тошно из-за этой попытки, потому что я был рад обнаружить, что могу еще прыгать».[854]

Жизнь, которая нуждается в том, чтобы подчинить себя одной из своих привилегированных частей, будь то чистота, [пробел] — или воля, что выбрал Лоуренс, — поддерживает себя лишь тем, что человек, вовлекший себя в нее, принимает свою слабость, сознавая свою жизнь как род драматического упражнения в стремлении к большей чистоте, большей воле; зная и то, что демон никогда не бывает полностью побежден, и видя в поражении один из этапов. Быть счастливым, обнаружив, что еще можешь прыгать, и презирать себя за это — все равно что обнаружить, что можешь стать генералом, и презирать себя за это. Но если борьба против исполнения тех наших желаний, которые мы отвергаем — условие всякого достоинства, всякого равновесия, то борьба против существования этих желаний безнадежна с самого начала. Человек в ответе за то, что он делает, но не за то, чем он является. Тот, кто ставит под вопрос не свои действия, но свою природу, имеет выбор лишь между верой, самоубийством и неврозом. «Все это, должно быть, безумие, и иногда я задаюсь вопросом, насколько я сошел с ума, и не будет ли сумасшедший дом моим следующим (и милосердным) приютом. Милосердным — в сравнении с этим местом, которое заставляет страдать мое тело и душу. Держать себя здесь добровольно — это ужасно: и все же я хочу оставаться здесь, пока это больше не будет причинять мне боль: пока обожженный ребенок больше не почувствует огня».[855]

Если инстинктивная жизнь, в которую он погрузился, каждый день все больше призывала к возбуждению его волю, то самым суровым упражнением для этой воли было сохранение этой жизни, в которой он нуждался и от которой только сам мог себя освободить — именно потому, что мог сделать это только сам.

«Я растрачиваю время (и себя) в мрачных размышлениях, и составляю фразы, и читаю, и снова думаю, в мысленной скачке по двадцати разным дорогам одновременно, в таком же отчуждении и уединении, как на чердаке Бартон-стрит. Я сплю меньше, чем обычно, потому что ночная тишина заставляет меня думать: я съедаю только завтрак и отказываюсь от всякого возможного развлечения, занятия и упражнения. Когда мой ум становится слишком разгоряченным, и я обнаруживаю, что блуждаю за пределами самообладания, я вывожу мотоцикл и ношусь на пределе скорости через эти никуда не годные дороги час за часом. Мои нервы изношены и почти отмерли, так что ничто, кроме часов добровольной опасности, не может уколоть их так, чтобы возвратить к жизни: и та «жизнь», которой они достигают — это грустная радость рисковать тем, что стоит ровно два шиллинга девять пенсов в день».[856]

вернуться

850

Алек Диксон, который был рядовым в казарме № 12, писал: «Достаточно было видеть, как он убирал со стола, чтобы понять, что в армии так никогда не убирают; он был человеком самым совестливым из тех, кого я когда-нибудь встречал. Среди рядовых он был, наверное, один такой: не пил, не курил, никогда не играл, не интересовался женщинами. (…) Не могло быть и речи, чтобы его обвинили бы в воровстве. Его отвлеченность в делах земных придавала ему сверхъестественное влияние на товарищей. У них не было ничего, что делает людей «хорошими», и они ничего не знали о святых, но они были способны узнать человека, когда его встречали, и Шоу был для них идеалом человека. Не будет преувеличением сказать, что он был самым популярным человеком в лагере. На тех, кто заявлял, что питают к нему неприязнь, товарищи смотрели с явным подозрением». Его называли «маленьким человеком» за глаза и «мистером Шоу» в глаза. (Примечание автора). См. T. E. Lawrence by his Friends, Алек Диксон, стр.371–372.

вернуться

851

Письмо от 27 марта 1923 года Лайонелу Кертису, The Letters of T. E. Lawrence, стр.414.

вернуться

852

T. E. Lawrence by his Friends, Эрик Кеннингтон, стр.275.

вернуться

853

Письмо от 14 мая 1923 года Лайонелу Кертису, The Letters of T. E. Lawrence, стр.416.

вернуться

854

Там же.

вернуться

855

Письмо от 14 мая 1923 года Лайонелу Кертису, The Letters of T. E. Lawrence, стр.416.

вернуться

856

Там же, стр.416–417.