Затем возник ужас, который заставляет цивилизованного человека бежать правосудия, как чумы, если у него нет в распоряжении несчастного, который послужит ему платным палачом. В нашей армии были и другие атбас[333]; и дать аджейлю убить одного из мести значило поставить наше единство в опасность из-за ответной мести. Это должна была быть формальная казнь, и, наконец, в отчаянии, я сказал Ахмеду, что он должен в наказание умереть, и взвалил ношу его убийства на себя. Возможно, они не посчитают меня пригодным для кровной вражды. По меньшей мере, месть не сможет пасть на моих приближенных, так как я иностранец и не имею рода.
Я заставил его войти в узкую лощину на уступе, сырое, сумеречное место, заросшее деревьями. Ее песчаное русло было изъедено струйками воды с обрывов от последнего дождя. На краю она была расколота трещиной в несколько дюймов шириной. Стены были отвесные. Я встал на входе и дал ему некоторое время отсрочки, которое он провел, плача на земле. Потом я заставил его подняться и выстрелил ему сквозь грудь. Он с криком упал на траву, кровь била струей через его одежду, и он извивался, пока не подкатился туда, где был я. Я выстрелил снова, но трясся так, что только сломал ему запястье. Он продолжал звать, но тише, теперь лежа на спине ногами ко мне, и я наклонился и застрелил его в последний раз в шею под челюстью. Его тело некоторое время сотрясалось, и я позвал аджейлей, которые похоронили его там, где он был, в лощине. Потом бессонная ночь тянулась для меня, пока, за часы до рассвета, я не поднял людей и не заставил их собираться, стремясь уйти подальше от вади Китан. Им пришлось подсадить меня в седло».[334]
Никто не приносит другого в жертву безнаказанно. Револьвер Лоуренса в этот день вовлек его в арабский мир глубже, чем это могли сделать его мысль и его воля; несомненно, это вовлечение больше влияло на него, когда он рисковал потеряться в пустыне, чтобы найти несносного Гасима, чем забота о собственном престиже. Отныне арабское восстание должно было стать для него не страстью, а делом. Ради свободы народа можно принести человеческую жертву; но не ради установления протектората. Убийство очищает дело тем более настоятельно и тем более глубоко, что дело не очищает убийства.
Он ненавидел немцев и русских, потому что они могли оказаться хозяевами в арабских странах. Его симпатия к французам преобразилась в яростную враждебность, с которой он встретил их в Сирии. Хотя большинство из его друзей были миссионерами, он стал врагом миссий, когда узнал их влияние на Востоке. Этот арабский мир, который он упорно стремился освободить, по соглашению[335], о котором он узнал, был наполовину отдан французам, а другая половина, Ирак, получала ту власть, которую он ненавидел больше всего[336]: разве он казнил Ахмеда ради того, чтобы поддержать власть Министерства по делам Индии?
К тому же он был вовлечен в судьбу Аравии чувством менее чистым, чем преданность, менее драматичным, чем дикое явление абсурда, но более интимным и, быть может, более глубоким, чем и то, и другое.
В девять лет[337] он придумал игру: прежде чем его четыре брата засыпали, он возобновлял рассказ, прерванный накануне, который продолжался на следующий день: в крепости с навесными бойницами, сестре памятников волшебной страны в форме пирамид из конфет, игрушечные животные, принадлежавшие детям: Физзи-Фузз, плюшевый медведь, лис, барсук, все игрушки и кот, живший в доме, царствовали над маленьким народом мышей-сонь, лошадей и других маленьких пушистых животных, защищая крепость против бесчисленных врагов, сильных и тем более плодовитых на хитрости, что они не имели формы: Противников. Пушистый народ одерживал победу, но, вечер за вечером, Противники возвращались, и схватка возобновлялась, то в причудливой прозе, то в импровизированных стихах.
Его юность была бродяжничеством от замка к замку через Англию, Францию, наконец — Сирию.[338] Он посвятил им свою дипломную работу. Жалкий форт на индийской границе, где он был заперт в тридцать пять лет[339], вернулся трагическим эхом его детской эпопеи. И оттуда же явилась последняя крепость, куда привела его судьба: казарма, в пути к которой настигла его смерть.
Нет сомнений, что он чувствовал себя, почти всю свою жизнь, в осаде. Всегда он окапывался в какой-нибудь крепости с некоторыми избранными друзьями, которых он принимал в нее, прежде чем поднять подвесной мост. В колледже он жил почти один и прогуливался по двору, лишь когда он становился пустым; изучение английских замков-фортов вызволило его из Оксфорда; других замков-крепостей — из Англии, а его диплом — из Европы. Своим ученым бродяжничеством он добивался того, что ставил превыше всего: одиночества и общения с незнакомцами. Археолог в Каркемише[340], он, не считая Хогарта и редких посетителей[341], из европейцев виделся лишь с Вулли. Интеллидженс Сервис была также франкмасонством и убежищем, молчаливой крепостью среди бесконечной абсурдности униформ; и он мечтал еще осуществить прежний план — издавать стихи в ручной типографии, вместе со своим другом Ричардсом, где-нибудь далеко в сельской местности[342]… Чтобы разрушить «реальность», искусство вымысла предлагает человеку лишь три средства: бежать от своего настоящего, своей страны, своего общественного класса. Лоуренса всегда влекло к себе прошлое; с юных лет его жизнь проходила вне Англии, и он лишь вынужденно жил среди того класса, к которому принадлежал. Неодолимое заточение, которое он носил с собой, было проникнуто тем чувством, которое — хотя иногда оно расцветает, а иногда проявляется вызывающим образом — неотделимо от каждой жизни, которая прикасается к авантюре. Это страстное отторжение социального удела. Я назвал бы его страстью к свободе, если бы не видел в нем прежде всего негативной ярости, которая знает то, что хочет разрушить, куда лучше, чем то, чего хочет достичь. Социальный удел — все, что может вынуждать человека воспринимать себя так, как воспринимают его другие. Отказ от него начинается с отказа от постоянного ремесла, от общественного класса, от семьи, с жажды кочевничества; два его крайних выражения — отказ от гражданского состояния, в ментальном плане, и страх перед зеркалом, в физическом плане. Это одновременно отказ быть только тем, что ты есть, и отказ быть судимым — связанный с равнодушием ко всякому другому образу, без которого эта страсть была бы только честолюбием. Отказ не от своего социального удела, но от всякого социального удела: «Я не один из вас, вы не можете меня знать, не судите меня — не трогайте меня».[343]
337
Мы переносимся в 1896 год. Описанную сцену излагает старший брат Томаса Эдварда, Роберт, в T. E. Lawrence by his Friends, стр.31. (Примечание М. Ларе). Текст оригинала несколько отличается: «Когда мы были маленькими и спали в одной большой спальне, он обычно рассказывал историю, которая длилась вечер за вечером без конца. Это была история приключений и успешной обороны башни против многочисленных врагов, и главными героями были Физзи-Фузз, Помпи и Пит — игрушечные зверушки, которые были у моих братьев. Он сочинял длинные рифмованные рассказы об их подвигах и достижениях, а ему еще не было девяти!» (Примечание переводчика).
339
Пребывание в «жалком форте на индийской границе» (Кирманшах в Вазиристане) длилось с 14 июня 1928 года по 8 января 1929 года. Лоуренсу тогда было сорок лет.
341
Мальро несколько преувеличивает интенсивность этого чувства одиночества (см. The Letters of T. E. Lawrence, стр.67). Но нельзя отрицать, что Лоуренс искал одиночества, и что он жаловался на поток визитеров, который постоянно его осаждал.
342
Этот план основать ручную типографию в удаленной сельской местности — тема, которая часто возникает в переписке Лоуренса. Многие его письма к Вивиану Ричардсу упоминают о нем: 18 сентября 1912 года этот план упоминается (см. The Letters of T. E. Lawrence, стр.108), 10 декабря 1913 года этот план отложен на дату столь далекую, что, может быть, его следует считать заброшенным (стр.122), в конце марта 1916 года — возобновлен, и Лоуренс даже упоминает писателей, которых они собираются «облачить» (там же, стр. 161); 1 сентября 1919 года Лоуренс приобрел участок Поул-Хилл, где должна была размещаться типография; 21 февраля 1920 года — план еще был в силе. Строительство должно было начаться в 1921 году; в августе 1920 года план еще оставался в силе. После этой даты больше не стоит вопрос о типографии в переписке Лоуренса. См. также то, что говорит Вивиан Ричардс (Portrait of T. E. Lawrence, стр. 31, 44,48–49, 179 и 183).