Выбрать главу

Но слишком быстро он почувствовал себя непоправимо отделенным от людей, среди которых никакая мораль не вызывала тоски; до такой степени подвластных божественной воле, что ни трагедия, ни даже самоубийство не существовали для них[491]; для которых, наконец, психология была немыслима. Запад пренебрегает Богом, но не пренебрегает человеком; араб не берет человека в расчет. Восток, всецело пребывающий в Боге, был лишь миражной дымкой перед небытием. Если Лоуренс жаждал бедности, воздержания, отказа — то в физическом плане, но не в плане духовном. Письменность — главный источник богатства всякой цивилизации, даже самой пустынной, и Лоуренс, которому хватало терпения, чтобы выучиться обращению с динамитом, ремонту пулеметов или бронемашин, генеалогиям пустыни, особым нравам каждого племени и характерным особенностям каждого нового диалекта, Лоуренс так и не научился бегло читать арабскую литературу.

В нем, в его сизифовой попытке связать себя с арабами, была тревожная часть Сизифа, объединяющая трагические судьбы — любовь к своему камню. Он мечтал об Исламе, который сделал бы его завершенным, а не подвергал метаморфозе; на пороге метаморфозы он останавливался. Его проповедь свободы, даже от Бога, достигаемой перед безнадежным сражением, была только страстной защитительной речью: оно выражало его временную страсть, но не его веру. Хотя он чувствовал, что человек находит веру лишь при условии, если он согласится раствориться в ней, и хотя он не мог жить без веры, он не смирялся с таким растворением, которое побудило бы его отречься от самого себя — от того себя, от которого он в то же время яростно стремился освободиться. Как и пустыня, его постоянная политическая проповедь и его подспудная этическая проповедь были достаточно сильны, чтобы оторвать его с корнями от собственной личности и от Европы; недостаточно сильны, чтобы сделать его своим узником — чтобы обратить.

Отсюда безысходный конфликт между желанием «так хорошо подражать арабам в войне, чтобы они, в свою очередь, подделывались под него самого»[492] и желанием сохранить неуловимые пути к отступлению, которое отделяло его от них, как только угасала общая экзальтация; его жажда найти под множеством поступков, которые связывали его с Исламом, ту мысль, которая разделяла его с ним: в часы досуга на войне он читал Аристофана, «Смерть Артура», оксфордскую антологию поэзии; и повторял, что ни страсть к свободе, ни одержимость абсолютом не оправдывают купли-продажи, что и то, и другое — просто яркие мифы. Но, хотел он того или нет, он нашел другой смысл жизни, экзальтированный до смерти толпой, которая окружала его. Если он и не мечтал стать исламским завоевателем, уничтоженным Богом, суфием, опьяненным божественным единством в садах Таифа, маска так прикипела к его лицу, что его пробуждение в Англии тоже стало лишь мгновением вселенского сна. Он вновь обнаружил, пройдя через дух к душе, то, что испытал в Каркемише. Английская жизнь, с которой его столь многое связывало, была для теперь так же неправедна, как жизнь Вавилона! Живым глаголом, что звучал среди его одиночества, было сознание его неисцелимой свободы.

Мы знаем, что цивилизация есть житейская условность — но исключаем при этом собственную цивилизацию. И из цивилизации, обнаруженной в прославленных вождях, в решающее время и место, из своей цивилизации, которая, казалось, не столько основывала мир на достоинстве, сколько провозглашала это, он не находил сначала ничего, кроме осязательной ненасытности слепых, торжественность которой не маскировала смехотворную жадность перед горькой вечностью, в которой его тоска была еще полнее. Когда Фейсал — между двумя поражениями — должен был отвечать на официальные речи, Лоуренс устроил так, что он декламировал по-арабски суру «Корова», одну из самых звучных в Коране[493]; после чего он импровизировал ответ, как будто переводя. Он утверждал, что делал это даже перед комитетом конференции: выдумка символическая и уравновешивающая, потому что в его глазах все участники конференции только и делали, что тоже декламировали некую суру о корове, которую надежда переводила народам как благожелательный и ребячливый переводчик.

Некоторые моменты потрясения — религиозное откровение, первый симптом смертельной болезни — одним ударом выворачивают с корнем нашу жизнь: она еще здесь, на вид нетронутая, но перевернутая. Она больше не является своей собственной истиной, пройдя через Бога или через смерть. Итак, Лоуренс оказался перед Европой и перед самим собой в таком положении, что нигде не встречалось для него потерянной истины.

вернуться

491

См. «Семь столпов мудрости», глава III: «Наименее болезненный из народов, они принимали дар жизни без вопросов, как аксиому. Для них это была вещь неизбежная, узуфрукт, закрепленный за человеком, не подлежащий контролю. Самоубийство было делом невозможным, и смерть не была горем». (Примечание переводчика).

вернуться

492

Слегка измененная цитата из «Семи столпов мудрости», глава I.

вернуться

493

Это, возможно, имело место лишь однажды. Не стоит заключать, что это вошло в обыкновение для Лоуренса и Фейсала. Но слухи об этом распространились. Ричард Майнерзаген 9 февраля 1919 года замечает: «Мирная конференция, Париж. Тоби Мак-Индоу и я присутствовали при встрече мирных делегаций. Лоуренс красовался в белой длиннополой одежде и агале с золотым обручем; он служил переводчиком Фейсалу, который не говорил по-английски. Я не понимаю по-арабски, но Тоби-то понимает. Ходили слухи, что Лоуренс намеренно искажает то, что говорит Фейсал, но Тоби заявляет, что его перевод довольно точен» (Middle East Diary (1917–1956). Сура «Корова» («Аль-Бакара») — вторая (из 114) в Коране и одна из самых длинных, 286 стихов, которые занимают 30 страниц. Темы, которыми наполнена эта сура, множественны и разнообразны. Собственно притча о корове появляется лишь в стихах 63–66 и 68, в повелении Аллаха, которое Моисей передает своему народу — принести в жертву корову.