— Забавно, какими дети могут быть. Толковыми.
— Толковыми и в то же время бестолковыми.
— Не то, что мы, — сказала женщина и засмеялась.
С наступлением ночи больница не уснула; коридоры все так же заливал свет, хотя в комнате можно было задернуть занавеску и выключить лампу. Мерцали мониторы, работал интерком, хотя голос, объявлявший имена и вызовы, стал тише, печальней, сонливее. Роузи сводила Сэм в туалет, устроенный так, чтобы оставалось место для аппаратов вроде того, к которому была подключена Сэм. Им помогала медсестра. Пришла новая смена; сменились некоторые из нянечек, знакомых Роузи; ночная медсестра оказалась постарше, прокуренная, с серебряным крестиком на веснушчатой груди.
— Дойлу собираются делать укол, — сообщила Сэм. — Так сказала Бобби. — Она посмотрела на мать. — Бобби знает папу.
— Да ну. Правда?
— Давай снимем это на ночь, — предложила Сэм, потрогав свои локоны Медузы.
— Нет-нет, моя милая, нет, родная, — сказала медсестра. — Это нужно оставить.
Сэм посмотрела на нее и откинулась на подушку со столь демонстративным смирением, что Роузи испугалась.
— Я тоже ложусь спать, — сказала она Сэм. — Я устала.
— Спи, — разрешила Сэм. — Ложись.
— Ладно.
Медсестра показала, где взять простыни и тоненькое одеяльце (не комната, а парилка, и ночью, верно, будет не лучше), помогла разложить кресло так, чтобы получилось некое подобие кровати. Соседка по комнате уже переоделась в хлопчатобумажную пижаму; Роузи так далеко не зашла — возможно, придется выдержать бессонную ночь, лучше уж оставаться одетой; соседка пожала плечами.
— Ну что, все? — спросила Роузи у Сэм. — Я готова.
— Ложись, — сказала та.
— Хорошо. Тебе больше ничего не нужно?
Сэм подумала.
— Спой, — сказала она.
— Ну, Сэм.
— Спой.
— А что спеть? Надо тихонько, чтобы малышку не разбудить.
— «Эйкен Драм»[335].
— Ты что, серьезно?
Сэм решительно кивнула. Эту песенку о чудовищном герое и его лунной битве она услышала от медсестер, Роузи ее не знала и никогда не пела. Ну что ж, тогда полушепотом:
— Его голова из... Из чего у него голова?
— Из пончика! — сказала Сэм.
Каждый раз что-нибудь новенькое. Роузи запела:
Юмор в том, чтобы собрать Эйкена из деталек по своему усмотрению, чем чуднее, тем лучше.
— А из чего сердце?
— Из пуговицы, — мигом откликнулась Сэм.
— А руки его из спагетти, — подхватила Сэм. — А руки его из спагетти, а руки его из спагетти, и зовут его ЭЙКЕН ДРАМ!
— Тс-с, Сэм, тише.
Песня казалась неприятной и даже страшноватой: какое-то издевательство над несчастным Эйкеном и его неуклюжими протезами; Роузи просто чувствовала, каких усилий ему стоит не развалиться и дать бой. С ней такое бывало во сне, когда надвигалось что-то опасное или неотложное.
— Ну все, лапушка. Теперь закрывай глазки.
— И ты закрывай глазки.
— Закрываю. Я здесь, рядом.
— Хорошо.
— Хорошо. Я люблю тебя.
— И я люблю тебя, мамочка.
Она задернула последнюю занавеску, которой можно было заслониться от света, откинулась на жесткую спинку кресла. Только чур без снов, ну пожалуйста: не надо этих неспокойных, ярких видений, что являются в незнакомых местах на неудобных койках. Эйкен Драм. Что же в нем такого жуткого — точно в тех старинных портретах, на которых совершенно реалистичные лица отчетливо проступают из скопления птиц, овощей или кухонной утвари. Может, все дело в том, что у них ничего нет внутри, просто груда вещей, которая, однако, не может или не хочет пребыть в покое? Мертвое, но живое. Так и со скелетами: неодушевленные фрагменты, сухие полые кости вдруг встают и висят друг возле друга в воздухе, ни на чем, на пустоте.
Призраки, опять же. Хотя нет, наоборот, эти — одна душа, без тела. Нагие. Озябшие. Испуганные, может быть, больше нас: вроде диких животных, бродячих кошек с оскаленными клыками, ночных бабочек, стучащихся в стекло.
Она вспомнила Бони, который и прежде смерти почти превратился в скелет, но оставался жив, жив.
Где он теперь, так ли ему претит быть мертвым, как не хотелось умирать? Она вспомнила, как отец — племянник Бони — прятался от осознания того, что люди смертны, что его дочь может умереть.
335