— Разве ты не этого хочешь?
Молчание. Поднятая щетка замерла в ожидании.
— Да, — сказала она.
Да. Расчесав и разгладив ей волосы, он поднял с макушки прядь волос, тщательно разделив ее на три части. Держа в руках эти пряди, он стал сплетать их, правую через среднюю, левую через правую, среднюю через левую. Проделав так дважды, он взял локон распущенных волос сбоку и добавил его к тем, которые заплел. Затем локон с другой стороны.
Главное — не выпустить из рук, не то придется все переделывать. Чтобы она доверила ему свою внешность, он потратил много времени и усердия, куда больше, чем на завоевание доверия в постели.
Бывали дни или ночи, когда процедура у зеркала затягивалась. Похожие на птичий череп ножницы с тонкими челюстями Роз доставала из темного ящика, где они обитали, и выкладывала на столик перед собой, чтобы видеть. Он заговаривал с ней о ножницах. Порой она брала их в руки, а если была в настроении, отдавала ему, и он аккуратно и неспешно принимался за стрижку.
Все, что требовалось, — чтобы вжикали ножницы и обрезки, поблескивая в свете лампы, падали на ее обнаженные плечи, груди, а ее глаза жадно впитывали это зрелище. Вот и все, что нужно. Как-то она рассказала ему, что, еще когда была подростком, открыла это в себе и, часами сидя перед зеркалом, стригла и кончала, стригла и кончала.
Он никогда не срезал много, лишь кусочки по краям, совсем незаметные. Не только по причине неопытности, хотя и поэтому тоже; но если действительно стричь ее так, как они обсуждали, — отхватить, откромсать, отрезать разом с ее индивидуальностью, волей, самостоятельностью; остричь, словно кающуюся грешницу, Жанну д’Арк, пристыженную коллаборационисту с потупленным взором, — тогда она больше не смогла бы фантазировать на тему стрижки, воображать, как подчиняется ножницам в его руках.
Так что волосам всегда нужно быть длинными: пусть остается что стричь.
— Увидимся вечером? — спросил он. — Или...
— Я собираюсь уехать, — сказала она, глядя, как он поочередно берет ее пряди: с одной стороны, с другой.
— Да?
— Ко Дню Колумба[49]. В Конурбану.
— Чего ради?
— С группой из «Чащи». — Она вытащила изо рта случайно попавший меж раскрытых губ волосок. — Начальный курс, кажется.
— Ты едешь туда с...
— Со всей группой. Выезд из «Чащи», на фургоне. Ну и дальше.
Какое-то время он молча заплетал волосы. Фокус в том, чтобы натяжение с обеих сторон было одинаковым, а то одна будет туго натянута, вторая слабо.
— Тогда, — сказал он, — у меня для тебя есть приказ.
— Какой?
— Я хочу, — сказал он, — чтобы ты оставила себя в покое. — Туже, туже, канат, цепь. — Пока снова не встретимся. Поняла?
— В смысле... Бо-оже мой, Пирс. — Улыбка расцвела на ее губах, нарушив серьезность ритуала.
— Именно это я и хочу сказать. Ни одного прикосновения.
— Ну а вдруг я, ну понимаешь, не удержусь. — Легонько, не всерьез, она занималась этим даже во время разговора.
— Роз.
Он взялся за сплетенный им канат и запрокинул ей голову. Евино яблоко на ее горле шевельнулось и спа́ло.
— Сможешь, — сказал он. — Удержишься.
Он обнял ее, наклонился, прижал щеку к ее щеке, губы — к ее горлу. Французская коса для нее, и, может быть, только для нее, была в одном списке с другими французскими штучками: буквы, уроки, поцелуи. Он сжал ее в объятиях и держал до тех пор, пока она еще раз не уступила.
Как Пирс и предполагал, имелся-таки прямой путь через гору, чтобы не возвращаться в Откос, а потом на дорогу вдоль Блэкбери; перед выездом Роз объяснила ему, на каком повороте свернуть в Шедоуленд, чтобы выехать на дорогу, ведущую на восток к литлвиллскому шоссе, на какие вехи смотреть. Когда солнце достигло зенита, он отправился туда, в гору.
Он приказал ей не касаться своего тела, а сам даже не дотерпел до дома. На дороге за Шедоулендским мостом, проехав (как показалось) бесконечно далеко вверх, Пирс сбросил скорость у въезда в лес: то была дорога на лесосеку, давно заброшенная; с некоторым трепетом он свернул на нее, проехал немного и остановился.
Один.
Обычно дух, всеобщий живитель, что плотнее бессмертной души, но тоньше тела, — то ртутное вещество, что окутывает душу, заполняет сердце и принимает впечатления органов чувств, может быть воспринимаемо вне тела только в двух случаях. Первый — речь, в особенности пение; собственно пение — это дух, выражаемый телом в слышимой, хотя и невидимой форме. Второе — вот это густое вещество двойной возгонки, сготовленное на мужском пламени, уплотненное до видимости, как яичный белок, а также та блестящая смазка, которую выделяла она, слушая его запреты: Роз как раз в тот момент прокручивала их в голове, одновременно и нарушая. Драгоценное; вероятно, истощимое и трудновосполнимое — потому нам велят не тратить его на фантазмы, не возлежать в одиночестве, не изливать на простыни, на землю или вот на эту хреновую тряпочку.
49