А они — он и она — тем временем теряют способность говорить, становятся существами иного порядка, а может, выпускают наружу великана и великаншу, прежде таившихся внутри, и те занимают их места на огромной постели, размером с корабль, нет, с прерию; потому-то они и делали то, что делали. Они учились быть теми существами, на время отрицая себя.
Vacatio, отлучка, из которой они каждый раз слишком быстро возвращались, не в силах там задержаться. Желание бесконечно, но действие подчинено пределу: в горниле реальности действует закон убывающей доходности[184] — за исключением Ars Auto-amatoria, следующей законам финансовых пирамид. Бруно утверждал: эротические узы изнашиваются[185] всеми органами чувств, которые их и порождают; вот почему любовник, подобно ребенку, возводящему песочный замок у моря, неустанно укрепляет свое творение, «стремясь преобразиться в свою возлюбленную, проникнуть сквозь нее и в нее всеми вратами чувств, коими входит знание: глазами, языком, ртом и так далее».
И так далее.
Ночью, сидя на койке в ожидании Роз, подготовив все impedimenta[186], и трюки, и ловушки, Пирс с каким-то беспомощным удивлением думал, что ведь должен быть совершенно другой способ ковки оков и уз, способ, о котором, конечно же, знают все. Может быть, основа и суть — это время, проведенное в любви; медленное накопление общих вещей и чувств; принятые вместе решения с их последствиями. Муж и жена. Смех и слезы. Течение лет. Всякое такое.
Но он был убежден, что иных средств у него нет; и не будь этих, думал он, не осталось бы вообще никаких; он уже не смог бы вытягивать из нее (или побуждать ее производить для него, перед ним) духовную сущность, как алхимик добывает квинтэссенцию из страданий своей prima materia[187]. Тут он вспомнил, что приготовил для нее на эту ночь, и сердце его приросло, а чресла откликнулись, предвкушая то, что он сделает, что она скажет и что почувствует, так, словно это уже свершилось.
В спальне Пирса, которую Роз называла Невидимой[188], помимо большой кровати, которую Пирс привез с собой из Города (останки его тамошней жизни, для которой ему потребна была — и он мог себе позволить — такая вот баржа с полной оснасткой), стоял еще один кроватный остов, поуже. Он был здесь с самого начала, и они первым увидели его в этой комнате — некогда, при лунном свете. Костлявое железо, кое-где пружины износились или сломались, и их заменили деревянными дощечками. Имелся и матрас, тощий, испещренный там и сям кружочками оранжевой ржавчины вместо оторвавшихся пуговиц и какой только дрянью не испачканный; однако исходил от него скорее запах печальной ветхости, чем зловоние.
В эту ночь она попросила: пожалуйста, накрой кровать чем-нибудь, перед тем как. Он сказал: нет.
Она присела на краешек кровати, и он подал ей граненый стаканчик с горькой зеленой жидкостью. То было каталонское зелье, привезенное из Европы его бывшей любовницей, которую он звал про себя Сфинкс; именовалось оно «Foc у Fum», и на этикетке пылало здание. Огонь и Дым? Теперь она была совсем обнажена, не считая длинных носков, без которых никак не могла. Он заставил ее выпить все, нежно глядя на нее и ласково болтая о том, о сем.
— Больше не могу, — сказала она.
— Допивай.
В углу комнаты пламенело зарево небольшого электрокамина. Молохова пасть, непрерывно урчащая, огромная рожа с оранжевыми зубами. Больше тепла, вечно его не хватает.
Все эти предметы также становились частью возникающей печати, impresa на податливом веществе его духа (его не меньше, чем ее, а пожалуй, и больше): обогреватель, зеленая бутылка, узкая постель. То, как она протянула ему руки по его просьбе, внимательно наблюдая за каждым его движением, но то и дело поднимая взгляд, чтобы встретиться с ним глазами — глазами, из коих он пил, foc y fum.
Так. Теперь убрать стакан. Начали.
Привязав ее к железной койке, он проверил еще раз все узы, как акробат, обходящий арену перед представлением, подергивает каждую веревку, воображая, что станется, если она ослабла. И при этом он говорил:
184
185
187
188