Перед воротами Довмонтова города тоже был серокаменный, изогнутый захаб. Если врага ожидала в нём смерть, то выходящие из города оказывались в оберегающих ладонях, направляющих первые шаги дитяти... За ними распахивалась жилая, людная ширь Среднего города. С соседних улиц притекали, вливались в крестный ход новые рыдальцы, соборный ход затянул псалом, слёзы сменились тысячегласым пением, и возглавлявшие почувствовали, будто парят над шествием, на крыльях гласов и хоругвей. Уже не надо было доказывать присутствия невидимой и неведомой силы, она наполняла и несла Неупокоя, отдавшегося ей без мысли, как отдаются любви, не спрашивая, что есть любовь и где гнездилась во времена безлюбья.
У ворот Среднего города, заметно обветшавших, выстрелы стали отчётливее и тяжелее ударяли по ушам, по сердцу. Но люди не остановились, лишь хор ненадолго примолкал, да вместо притекания наметился не то чтобы отток, а мелкоручьистый размыв и вытаивание. Игумен Тихон обратился к Неупокою:
— У Иоакима и Анны помедлим, что воеводы укажут. Людей не погубить.
Церковь Иоакима и Анны выдвигалась, подобно больверку перед деревянной стеной, заслоняя часть пролома. Её двухсветная звонница скоро показалась над бедноватыми кровлями окраин Окольного. Колокол дёргался как-то припадочно, не пел, а звякал, словно пономарь от страха тронулся умом. Наверно, по указанию Хворостинина давал знать разбежавшимся посадским, что приступ замытился, самого страшного не случилось. У выхода в город стрелецкий голова, поставленный заворачивать беглецов, выкатил на Неупокоя усердные глаза:
— Куд-да, святые отцы? С бабами да калеками!
Очень ему хотелось выглядеть побоевитее, как всякому на нужной, но стыдной должности. Больно уж много наслушался от беглецов, самое мягкое — сунься-де сам туда, аника-воин! Иван Петрович Шуйский понимал, что без заградительной стрелецкой сотни, одними искренними слезами обороны не удержишь. И отобрал в неё не лучших, ибо чем меньше человек рвётся в бой, тем истовее понукает других.
— Калеки, нечестивый? — рявкнул Тихон. — За ними невидимое воинство грядёт! Ступай в огонь, ты тут более не надобен!
К ним уже поспешал Василий Фёдорович Шуйский, дядя. Услал стрельцов, склонился под благословение. Осипшим от непрерывного крика тенорком распорядился:
— Десятерых твоих пущу на стену, отец святый. Густо бьют. Сейчас Барс их уймёт на время. Благослови, кому идти с образом.
Игумен молча коснулся пальцами наперсного креста, режуще-золотого на жгучем солнце и будто впаянного в лиловый виссон[84] рясы. Двинулся первым. Неупокой не отставал, стараясь прикрыть его хотя бы сбоку. Тихон заметил и из мрачного озорства нарочно вырвался вперёд. Арсений чувствовал страх за него и умиление: не ожидал такого бесстрашия, священного упрямства и упования на Бога. Воистину, Тихон был русским человеком — в благополучной праздности душа его коснела и закисала, лишь тяготы взбадривали её и заставляли трудиться... На деревянной стене укрытий было мало, они использовались для пушек и тяжёлых пищалей. Основание было добротным — срубы, засыпанные камнем, щебнем, но выше — несплошной бревенчатый палисад. Защитники укрытий не искали, напротив, толкались и лезли на смотровые площадки, чего-то ожидая. В деревянной башне, тоже недостроенной, Тихона встретил Иван Петрович Шуйский.
— Обождать надо, святой отец.
— Барс ударит?
— Коня мне жаль, — уклонился воевода. — Заколоть пришлось коня.
В городе уже знали, что Шуйский, отрыдав, метался на раненом коне между беглецами, усовещая. Глядя на отяжелевшее лицо в булыгах желваков, Неупокой не мог представить воеводу плачущим. В боевых действиях настало полуденное затишье. Поляки заняли Свинусскую, венгры — Покровскую башню, но их попытки спуститься в город пресекались самым жестоким обстрелом. От деревянной, внутренней стены до каменной расстояние было как раз таким, чтобы размазать по ней любого смельчака. И если на деревянной укрытий не хватало, в тыловой части каменных башен их вовсе не осталось. Только такой же отчаянный натиск, каким начался утренний приступ, мог принести успех королевскому войску. Но на него уже ни венгры, ни тем более поляки не были способны. Они рассчитывали отсидеться до темноты, когда из шанцев подтянут пушки, а уж раздолбить деревянный заплот труда не составит. Лишь бы русские оставили их в покое.