Мечтательные картины бегства преследовали Ивана Васильевича всегда. Особенно — по смерти Анастасии, при учреждении опричнины и воцарении Симеона Бекбулатовича. Тогда индийская легенда о беглеце-царевиче подсказала ему мнимый, шутовской выход. В последний год родился новый образ — замыслившего побег раба. В письме к Баторию слова — «се раб твой, се раб, се раб?» — были не просто скоморошьим самоуничижением, но отражали новое понятие о царском сане и ответственности. В нём искренность и лицемерие так же неразличимо перемешаны, как в обращении к белозерским старцам: «Исполу я уже чернец!» Чернецом он непременно станет, когда его по древнему обычаю постригут на смертном одре. В бегство можно и раньше поиграть. Укрыться, к примеру, в Старицу.
Необъяснимый, зловещий выбор. Он словно совесть свою острупеневшую заново раздирал, расчёсывал в жилище отравленного им двоюродного брата[75]. И слишком близко к западной границе, от Старой Руссы и Холма, куда, по некоторым вестям, нацелены очередные удары из Великих Лук. Зато Москва далеко, за лесами, за Волгой. К ней смолоду, с посадского восстания и пожара, испытывал устойчивую неприязнь, задумывался о переносе столицы в Вологду или иное место, не затоптанное боярскими сапогами, где всё будет устроено по его державному хотению. К Старице, видимо, присматривался, примерялся. Жена, как повелось, следовала за ним, не возражая и не расспрашивая.
Старица — ближнее Заволжье, древний приют беглецов от власти и стяжания, чьи образы являлись чаще, ярче блёклого лика брата. Уже недалеко и северная пустынька Нила Сорского, ушедшего от мира — при жизни — дальше всех... Дворец Владимира Андреевича был основательно запущен. В окружении заросших садов и лесов он напоминал приют заколдованной царевны, встреча с которой сулила обновление жизни. Так всё сливалось в Старице — Нил, праведность, умная молитва, бегство раба, волшебная, целительная любовь... Ему было не жутко и не стыдно там, а просто хорошо. Но приходилось возвращаться в постылую Москву для неотложных, обычно неприятных или жестоких решений.
Декабрьский воздух столицы насыщался враждой, как дымом тысяч печей, от коего мороз казался злее. И все искали виноватых — в скудости жизни, падении веры и патриотизма, в поражении. «Жидов государь в Россию не пускает, —твердили всезнающие москвичи, — а немцев призывает. Дозволил кирхи строить на соблазн посадским, и без того заражённым жидовствующей ересью...» И верно: из-за немецкого лукавства победоносная война с Ливонией переросла в соперничество со всем западным миром! Дальше: побитым ливонским немцам дали слободку на окраине Москвы, за Яузой. Отчего она называется Наливкой? Царь разрешил им гнать вино в любое время, спаивать столичных жителей. И священники подтверждали: всему виною наши грехи да немцы!
Иван Васильевич бывал в Наливке. Его и самого скорее раздражало, чем восхищало спокойное, без отдыха и срока, трудолюбие, домашняя опрятность, отскобленные, как половицы, мостки на улицах, неукоснительный порядок в чередовании работы, еды и сна. Богослужению — пресной утренней беседе пастора — немцы уделяли не больше часа. Труд, считавшийся подобием молитвы, давал им внутреннюю независимость и от духовной, и от мирской властей.
У немцев были деньги. С выгодной неизбежностью Иван Васильевич умел мириться. Но на него давил митрополит, ссылаясь на общественное мнение — священников, посадских. Очень больной, не чаявший дождаться Рождества, владыка держался на одной желчи, на раздражительных порывах исправить или наказать остающихся в этом мире. Настроение, не чуждое и самому Ивану Васильевичу. Правда, митрополит нашёл и дельный довод.
Кирха в Москве была, а католического костёла не было. Меж тем Шевригин привёз из Рима обнадёживающие вести. Папа пришлёт в Москву иезуита для примирения с королём. Именем Папы и императора тот надавит на Батория. За облегчение условий мира легат наверняка потребует открытия костёла, допуска иезуитов в Россию, признания униатов... Допустить этого нельзя ни в коем случае — всё едино, что жидов впустить. Легат сошлётся на кирху в Немецкой слободе.
У смертного одра митрополита Наливку приговорили к разорению. Дымным, зыбуче-морозным утром, когда и солнцу страшно карабкаться на небо, затянутое синим льдом с сиреневыми разводьями, сборный отряд детей боярских и стрельцов двинулся к Яузе. К ним прицепились охочие посадские, чьи глаза горели на чужое благополучие. «Лучшие люди» не вылезали из домов, и псов, спущенных на ночь, не сажали на цепи, зная, чем может кончиться погром. Но кому нечего терять, не предвкушали, потешив себя горячим винцом спозаранку.