Выбрать главу

— Рассказывай, когда ты впервые предался пороку сему.

Облизывает граф свои пересохшие губы лягушачьи:

— Государь, это… это началось совсем случайно… даже как-то вынужденно. Хотя, конечно, я виноват… только я… только я… это мой грех, мой, простите…

— Рассказывай по порядку.

— Я расскажу. Все расскажу, ничего не утаю. В семнадцатилетнем возрасте… шел я по Ордынке, увидел — дом горит, а в доме — кричит женщина. Пожарные еще не приехали. Люди меня подсадили, влез я в окно, чтобы помочь ей. И как она мне бросится на грудь… Не знаю, Государь, что со мной случилось… затмение какое-то нашло… да и женщина, скажем прямо, не красавица, среднего возраста… в общем… я… в общем…

— Ну?

— В общем, я овладел ею, Государь. Еле нас вытащили потом из огня. А после случая того сам не свой я сделался — только про то и вспоминал. А через месяц в Свято-Петроград поехал, иду по Литейному — квартира горит на третьем этаже. Тут меня ноги сами понесли — выломал дверь, откуда силы взялись — не знаю. А внутри там — мать с ребенком. Прижимает его к груди, вопит в окно. Ну, я к ней сзади и пристроился… А потом через полгода в Самаре казначейство загорелось, а мы с батюшкой покойным на ярмарку приехали, и, стало быть…

— Довольно. Чей дом в последний раз горел?

— Княгини Бобринской.

— Почему этот рифмоплет называет русскую княгиню маркизой?

— Не ведаю, Государь… Вероятно, из ненависти к России.

— Ясно. Теперь скажи честно: ты этот дом нарочно поджег?

Замирает граф, словно змеей укушенный. Опускает рысьи глаза свои. Молчит.

— Я тебя спрашиваю — ты дом сей поджег?

Вздыхает тяжко граф:

— Врать не смею вам, Государь. Поджег.

Молчит Государь. Потом молвит:

— Пороку твоему я не судья — каждый из нас перед Богом за себя в ответе. А вот поджога я тебе не прощу. Пшел вон!

Исчезает лик Урусова. Остаемся мы вчетвером наедине с Государем. Печально чело его.

— Мда… — вздыхает Государь. — И эдакой скотине я доверил дочь свою.

Молчим мы.

— Вот что, князь, — продолжает Государь. — Дело это семейное. Я сам с ним разберусь.

— Как прикажете, Государь. А что с пасквилянтом делать?

— Поступайте по закону. Хотя… не надо. Это может возбудить нездоровое любопытство. Скажите ему просто, чтобы он впредь не писал ничего подобного.

— Слушаюсь, Государь.

— Спасибо всем за службу.

— Служим отечеству! — кланяемся мы.

Образ Государя исчезает. Мы облегченно переглядываемся. Бутурлин прохаживается по кабинету, качает головой:

— Мерзавец Урусов… Так осрамиться!

— Слава Богу, что не нам это расхлебывать, — оглаживает бороду Батя. — А кто все-таки автор?

— Сейчас узнаем, — Бутурлин подходит к столу, садится в рабочее кресло. Дает команду голосом:

— Писателей ко мне!

Тут же в воздухе кабинета возникает 128 лиц писателей. Все они в строгих коричневых рамочках и расположены — выстроены аккуратным квадратом. Над квадратом сим парят трое укрупненных: седобородый председатель Писательской Палаты Павел Олегов с неизменно страдальческим выражением одутловатого лица и два его еще более седых и угрюмо-озабоченных заместителя — Ананий Мемзер и Павло Басиня. И по скорбному выражению всех трех рыл понимаю, что не простой разговор ожидает их.

— Мы пойдем, Терентий Богданович, — Батя князю руку протягивает. — Писатели — ваша забота.

— Всего доброго, Борис Борисович, — подает Бутурлин Бате руку свою.

Кланяемся мы князю, выходим за Батей. Идем по коридору к лифту в сопровождении того же бравого сотника.

— Слушай, Комяга, а чего этот Олегов всегда с такой печальной харей? У него что — зубы болят? — спрашивает меня Батя.

— Душа у него болит, Батя. За Россию.

— Это хорошо… — кивает Батя. — А что он написал? Ты же знаешь, я далек от книг.

— «Русская печь и XXI век». Увесистая штука. Я до конца не осилил…

— Печь — это славно… — задумчиво вздыхает Батя. — Особливо, когда в ней пироги с печенкой… Ты куда теперь?

— В Кремлевский.

— Ага! — кивает он. — Разберись, глянь. Там скоморохи что-то новое затеяли…

— Разберемся, Батя, — ответно киваю я.

Кремлевский зал концертный всегда у меня восторг вызывал. И когда двадцать шесть лет тому назад я здесь впервые с родителями моими упокойными оказался на «Лебедином озере», когда кушал блины с икрою красною в антракте, когда звонил из буфета по папиной мобиле другу Пашке, когда писал в просторном туалете, когда смотрел на загадочных балерин в пачках белоснежных, да и теперь, когда уж виски мои первой сединою тронуты-присыпаны.

Превосходный зал! Все в нем торжественно, все для праздников государственных обустроено, все правильно. Одно плохо — не всегда на сцене зала этого могучего правильные дела творятся. Просачивается крамола и сюда. Ну, да на то и мы, чтобы за порядком следить да крамолу изводить.

Сидим в пустом зале. Справа от меня — постановщик. Слева — смотрящий из Тайного Приказа. Спереди — князь Собакин из Внутреннего Круга. Сзади — столоначальник из Культурной Палаты.

Серьезные люди, государственные. Смотрим концерт праздничный, предстоящий. Мощно начинается он, раскатисто: песня о Государе сотрясает полутемный зал. Хорошо поет хор Кремлевский. Умеют у нас на Руси петь. Особенно, если песня — от души.

Кончается песня, кланяются молодцы в расписных рубахах, кланяются девицы в сарафанах да кокошниках. Склоняются снопы пшеницы, радугой переливающиеся, склоняются ивы над рекою застывшей. Сияет солнце натуральное, аж глаза слепит. Хорошо. Одобряю. И все остальные одобряют. Доволен постановщик длинноволосый.

Следующая песнь — о России. Здесь тоже нет вопросов. Крепкая вещь, обкатанная. Далее — историческая постановка: времена Ивана III. Суровые, судьбоносные. Борьба идет нешуточная за целостность государства Российского, молодого, неокрепшего, токмо на ноги вставшего. Гремят громы на сцене, сверкают молнии, устремляются в пролом ратники войска Иванова, воздымает митрополит крест, огнем переливающийся, покоряют крамольный Новгород, единству России противящийся, падают на колени отступники земли Русской, но милостиво касается мечом повинных голов их великий князь Иван Васильевич:

— Я не ворог вам, не супротивник. Я спас вам, отец и заступник. Вам и всему царству Русскому великому.

Звенят колокола. Сияет радуга над Новгородом и над всею Русью. Поют птицы небесные. Кланяются и плачут от радости новгородцы.

Хорошо, правильно. Только ратников надобно поплечистей подобрать и митрополита порослее, поосанистей. И суеты много ненужной на заднем плане. И птицы слишком низко парят, внимание отвлекают. Соглашается постановщик с пожеланиями, делает пометки в блокноте.

Номер следующий — страница недавнего прошлого смутного, печального. Площадь трех вокзалов в Москве, годы Белой Смуты Проклятой. Стоят простые люди, вынесенные на площадь смутной волною из домов своих и понужденные торговать чем ни попадя, дабы заработать на кусок хлеба, преступными правителями у них отобранного. Помнит моя память детская, ранняя те гнойные времена. Времена Белого Гноя, отравившего нашего Медведя русского… Стоят на площади люди российские с чайниками, сковородами, кофтами да мылом-шампунем в руках. Стоят беженцы и погорельцы, в Москву от горя нахлынувшие-поприехавшие. Стоят старики да инвалиды войны, ветераны да герои труда. Горько видеть толпу сию. Пасмурно, промозгло небо над нею. Печальная музыка звучит из ямы оркестровой. И — словно бледный луч надежды разрезал вдруг картину мрачную, затеплился в центре сцены: трое детей бездомных, миром отвергнутых. Две девочки в платьицах оборванных и мальчик чумазый с мишкой плюшевым на руках. Оживает робкая флейта надежды, звучит-просыпается, устремляется тонким гласом вверх. Всплывает над площадью мрачной, гнойной трогательная песня детская:

полную версию книги