— Логично. Пошли ко мне. Женьки часов до шести не будет точно.
— Да не. Великий праздник не должен проходить в четырех стенах, ибо свобода мысли творческого человека не знает рамок и границ.
— Может на крышу? У меня ключи есть. Высоты не боишься?
— Боюсь я бабку свою, а высоты — нет. Я в ВДВ вообще-то молодости служил. Напрыгался.
— Никогда не понимал людей, которые из самолета куда-то еще прыгают.
— Это философия! Понимать надо!
— Вот не понимаю и все тут.
— Пошли уж отседа. Там обсудим. Или вообще потом.
На крыше полился совсем другой разговор. За чтением стихов и рассказов, героически пал трехзвездочный коньяк, самогоночка многолетней выдержки заняла круговую оборону. Я читал короткие рассказы, Маркович — стихи. В паузах мы размышляли о высоком. Это ли не настоящее счастье? Счастье — быть услышанным и понятым. Счастье — говорить с человеком на одном языке. Маркович верил в мой потенциал и величину мысли, он так и сказал: «Виталя, ты непризнанный гений, опережающий свое время!», я спорить не стал, ведь так все и было. Одно за другим мне отказывали издательства, а на призывы, что я новый Буковски, лишь ехидно улыбались. Суки! Так и умирают безвестно таланты. Такие же суки не признали и Ван Гога. Человек умер, так и не узнав, что совершил революцию в жипописи.
— Маркович, ну вот где справедливость?
— Ван Гог — да, мужи-и-и-ик. А знаешь, почему он творил такие гениальные вещи?
— Ну.
— Потому что пил. Пил и видел мир в своих красках. Ими и рисовал.
— А люди не видели?
— Вот ты, Виталий Александрович, хороший писатель.
— Конечно хороший.
— Пишешь добротно, резко и на злобу дня, рубишь правду-матку. А почему ты неизвестен?
— Они не готовы еще?
— Нет. Они просто в сказке живут и боятся увидеть мир таковым, каков он на самом деле.
— Потому и печатают всякое дерьмо.
— Вот-вот. Буковски заметили после 50. А тебе сколько?
— 30, Марк Маркович.
— Красивая цифра. Звучит, как тост.
— Ну-у-у-у! Будем!
— Ну вот, о чем это я? Ах, да. О, Буковски. Ты пиши, пиши. Потом и тебя заметят.
— Думаешь?
— Сто процентов. Это ж дело одной книги. Одна выстрелит, и все — считай, успех.
— А остальные потом будут читать?
— Ага. Они, как акулы, будут кружить вокруг, чтобы отцепить кусок пожирнее. Даже неизданное издашь.
— У меня там еще очерков куча.
— Я помню. Читал. Вполне себе. Вот в кучу соберешь все и сборником выпустишь.
— А схавают?
— Будешь популярным, схавают все, что угодно.
— Поверю на слово старому литературному волку.
— Только ты им сильно не верь. Они объебывают нашего брата, будь здоров.
— Плеснуть еще?
— Плесни. Они оставляют тебе 10 процентов, а то и меньше. Куда это годится?
— Знаю. Суки вообще.
— Ты пишешь, стараешься, тратишь свое время, а зарабатывают они. Они, а не ты.
— Эх!
— Мир суров, Виталя!
— Да, знаю я. Я как-то в издательство книгу скинул. Заполнял их чертовы формы на сайте полчаса. Так мне через пять минут ответ на почту пришел. Знаешь какой?
— Какой?
— Иди-ка ты в самиздат, дорогой! Представляешь? Они даже не читали. Робот просто всех отфутболивает.
— Не, ну это бесчеловечно!
— Не говори-ка. А как они нас называют? Самотек! Представляешь? Слово-то какое еще унизительное — «самотек». Как ручеек, блять.
— Говорю ж, суки!
Марковича повело. Самогон взял верх над равновесием бывшего десантника.
— Э-э-э-э-э, смотри наеб…, — он споткнулся о парапет и так нелепо свалился, — не-е-е-е-ешься.
— Маркович, ты там живой? — выглянул я с крыши.
Ответа не последовало. Поэт лежал на снегу и не шевелился. «Погиб поэт! — невольник чести…», — проскользнуло в моей голове. Я рванул вниз, но увы. Тело его было бездыханно.
— Блять, блять, блять, что же делать, что же делать? — орал я, наворачивая круги. — Скоро Женька еще вернется.
Приход жены и ее скалка волновали меня больше, чем подозрения в убийстве. Полицейские увезли в отделение на допрос, чем спасли меня от расправы. Ненадолго. Скоро меня выдали лично в руки жене. Бонусом шел протокол за распитие. Добрый вечерочек, Виталя!
Женька явно была не в настроении, потому собственно и орала всю дорогу до дома, орала и дома. Пытался ей объяснить, что это просто трагическое стечение обстоятельств и это пойдет на пользу творчеству Марковича, ведь поэтов после смерти читают значительно лучше, чем при жизни. Был не понят. В ход пошла сковородка. Что-то новенькое, но тоже больно. Зачем я женился на этой черствой женщине? Как можно не понять трагедию тонкой души писателя, только что потерявшего друга?