Выбрать главу

Вечерние пепеляевские покупки не прошли, оказывается, мимо продавщицкого внимания: “Блик– 2” из москапильного отдела перекочевал в угол продуктового и теперь красовался на равных и рядом с уксусом и квасным концентратом.

“Вот и неси после этого культуру в массы, — с грустью подумал Пепеляев,— Сидели до моего приезда бугаевские лопухи, тихо хлопали ушами, ни горя, ни достижений современной бытовой химии не знали… А теперь-то враз ведь вопьются, вампиры! Ни единой ведь склянки не оставят!..” И пришлось Василию взять ровно вдвое больше, чем просила душа — семь пузырьков.

Вышел Пепеляев на крылечко — счастливый, отоваренный! Глянул окрест — душа аж зашлась от свечой взмывшего в небеса восторга! “Свобода воли! Всем на тебя плевать! Катись на все четыре стороны!..”

…Он потом частенько вспоминал эти славные денечки.

— И-эх, братцы!— любил говаривать он дружкам-приятелям,— Что вы знаете об жизни как об существовании двух белковых, любящих друг друга тел? Ничего не знаете! А я — постиг!..

Во-первых, конечно, уход и ласка. Набросилась Алина на Василия хоть и молча, но с большим волчьим аппетитом. Штаны постирала, рубаху зашила, ну, и все такое прочее.

Во-вторых, в воспоминаниях о том времечке, как золотой поре, упоминались кормеха и постельный режим.— “По этой части…— сладко жмурясь, формулировал Вася,— все было, как в санатории “Свежий воздух”. Но — без туберкулеза”.

Ну, и в-третьих, как понимаете, с утра до вечера — сплошная свобода воли! Хоть на алининой пуховой трясине, помрачительно-ласковой, хоть кверху пухом на грязноватом берегу красавицы Шепеньги под сенью тенистого санаторного парка, куда пускали всех подряд — безо всяких на то рентгеновских снимков и справок о нездоровье.

В Бугаевске Вася с первого же дня почувствовал себя своим в доску. Все было по нем — аккурат, впору — как в гробу!

Ему нравились и эти кривоватенькие, трогательные и своей рахитичности улочки, так и сяк расползшиеся по облыселым от зноя буграм; ему нравилась и въедливая, нежная, как пудра, пыль этих улиц; ему нравилось и таинственное изобилие древней позеленелой воды, встречавшейся в Бугаевске на каждом шагу, несмотря на лютую, неслыханно-африканскую жару того лета; ему нравились и дивные бугаевские вечера с их воодушевленным агрессорским гундением во тьме неисчислимых комариных банд, и уж совершенно пленен был он бугаевскими днями-полуднями — с их обольстительной ленью, которая дружески вкрадывалась в каждую клеточку тела, рождая ни с чем на свете не сравнимый сладчайший паралич, златое обомление души…

Поэтически выражаясь, балдел Пепеляев в Бугаевске. Перламутровой мутью туманилась день ото дня головенка его. “Вот он, край! Вот он, предел обетованный!”— нашептывал кто-то ему, нежный и ласковый,— “Дальше — некуда Дальше — незачем! Дальше — преступно, если ты не враг своему душевному равновесию!..” И не без успеха, заметим, нашептывал. Вот вам пример.

Был у Пепеляева до Бугаевска возлюбленный предмет для размышлений, некий дерзновенный проект-программа того, как в один распрекрасный день он выйдет из дому и пойдет-пойдет, никуда не заворачивая, ни с кем покуда не разговаривая — куда глаза глядят! Прямиком к югу. Ни денег не накопивши, ни долгов не отдавши, ни до свидания никому не сказавши! Главное, что никуда не сворачивая — по прямой линии — к югу.

Все у него было обдуманно. Ночлег? Так в любую избу пустят, иль он не в России? Насчет поесть? Так в любой шарашкиной конторе примут Пепеляева с распростертой душой! Милиция? Документ-то, вроде, в порядке… И вообще — по конституции, сказывали, каждый может куда хочет. В случае чего, и соврать недолго.

В превеликое наслаждение впадал всегда Пепеляев, воображая, как идет Пепеляев по милой ему Расее, по пыльным дороженькам ее, как сидит с мужиками в холодке, неспешно беседуя о чем-то шибко государственном, как спит у костерка или в копешке сена… В несказанное волнение приводили его раньше эти фантазии. Он начинал вопросительно взглядывать вокруг, вставать-садиться, мелочь по карманам пересчитывать. И словно бы глох в эти моменты… Кончались, впрочем, святые беспокойства довольно быстро и всегда просто — бормотухой внутриутробно.

Так вот. В бугаевском целебном климате и эта излюбленная мечта его разительно изменилась. Словно бы от жары скукожилась. Полета вдохновения хватало теперь ровно настолько, чтобы вообразить: вот он бредет прочь и вот он… прибредает в Бугаевск. И на этом все заканчивается. Ибо начинался тут “Блик”, начиналась Алина, несравненная перина… Тишайший, в общем, угомон всех дерзновенных поползновений. Всех и всяческих претензий светлейший упокой.

Да, очаровал Васю Бугаевск. Нигде, понял он, не будет Пепеляеву столь вольготно телесами, столь раскидисто душою, столь безмятежно мыслию, как здесь, в райцентре /от слова, несомненно, “рай”/ Бугаевск! Этот золотушный, тихо больной городишко принял его — как полузабытого родного.

То же самое можно сказать и об Алине.

…После дежурства на следующее утро объявившись, она, кажется, и бровью не повела, обнаружив в своей перине адскизадыхающуюся, каторжно-небритую рожу его, свистящую нефтяным перегаром. Глянула, легла с краю, устало сказала:

— Подвинься, что ль. Спать хочу, смерть…

Не было в Алине: ни изумления игрой судьбы, повалившей под одно одеяло двух замечательных мокреньких человеков, ни спасибочка фортуне-индейке, столь дивно перехлестнувшей их жизненные пути-дороги, ни даже законного девичьего смущения — возмущения фактом столь нахального пепеляевского вторжения… Будто все — именно так, как и должно быть.

Василий, что ж, если не настаивали, не возражал. И стали они с Алиной жить-поживать, как будто уже тысячу лет вместе поживали-жили.

…Размышляя время от времени о статусе своего пребывания в алининой перине, Пепеляев любил представлять себя в виде этакого кота. /Он уважал котов, особенно помоечных/.

В самом деле, жила-поживала, скушные пряники жевала одинокая дева Алина. И вот приблудился к ней серый, дальше некуда, кот Василий. На автобус якобы опоздавший… Алина, православная душа, животную, конечно, не выгнала. По шерстке погладила. В блюдечко молока налила. Живи, сказала, кот Вася, покуда живется! Вот он и живет…

Алина и разговаривала-то с ним, считай, как с кошкой. Ответов не ожидая.

И по гостям она его водила тоже напоказ,— как диковинного говорящего кота.

Приближение светской жизни Василий без ошибки определял по тревоге, которая сквозить начинала во взглядах, исподтишка на него Алиной бросаемых. Это она за него, дуреха, боялась! Как будто он мог позволить себе в гостях что-нибудь слишком уж этакое: не к месту матерное ляпнуть, хозяйку не за то место ухватить или, того хуже, нежное какое-нибудь блеманже приняться ножиком резать вместо того, чтоб — плоскогубцами его, как принято… Насчет того, чтобы бонтон держать, ослепительное впечатление произвесть — этому не Пепеляева было учить! Конечно, учитывая уровень, он перед гостями о катаклизьмах или безразмерности пространства не очень-то распространялся. Философов тоже не касался. Изящную словесность, равно как и науку /в смысле перпетуум-мобиле/, падение нравственности и проблемы рисосеяния за полярным кругом — этого он не трогал. Все остальное — годилось вполне. И, вешая на уши благодарном слушательницам лапшу своих импровизаций, замечал Пепеляев, что смотрит на него Алина, словно бы даже коченея от уважительности. И чуял он в такие звездные моменты, что, возможно быть, отнюдь не кошачье место занимает Пепеляев в сумеречной алиной душе.