Выбрать главу

— В Бугаевске…— готовясь заплакать, прошептал мальчик.

— Где магазин? О, почему я его не вижу? Дай руку и веди меня поскорее! Буксы горят! В иллюминаторах темно! Я заблудился в просторах Вселенной, Коля! О, горе мне! Куда ты ведешь меня, добрый мальчик?

— В магазин, вы сказали…

— Правильно! Он — единственный ориентир в этой безвоздушной темноте! Где мы идем, мальчик Коля? Темны иллюминаторы мои.

— Здесь дядя Слава живет.

— Помню! Это — тот самый, у которого крыша из оцинкованного серебра, дочь-красавица посудомойка и нет одной ноги?

— У него две ноги,— покосился мальчик.— Вы забыли.

— Значит, выросла. Я долго отсутствовал. И, наверное, за это время медицина сделала у вас в Бугаевске семимильный шаг. У нас там, в галактиках, кто хорошо работает, тому год за три идет. Да я еще маленько заблудился в коридорах мирового здания. Так что не узнает меня, пожалуй, дядя Петя? Как думаешь?

— Его дядя Слава звать,— напомнил мальчик.

— Ну, вот… Он, видишь, не только ногу отрастил, но и имя успел поменять. Течет время! Ой, неравномерно течет! А? Николай Николаевич?

— Не знаю,— не зная, что ответить, ответил мальчик.

— Ба! А это никак мой молочный брат Джузеппе Спиртуозо хромает! Или — мне опять неправильные выписали пенсне?..

— Да Ванюшка-грузин это!— с досадой воскликнул Коля,— Они баню у нас шабашкой строят. Впереди брел очень печальный человек.

— Вот он-то мне и нужен!— хищно обрадовался Пепеляев,— Вот его-то я и ищу по всему Бугаевску!

Человек был маленький, юный, но с пожилыми усами. Пепеляев оскорбительно-вежливо спросил:

— Будьте любезны, скажите, пожалуйста, если вас не слишком затруднит, как Фенька нынче поживать изволит?

— Плохо Фенька изволит,— вздохнул человек в телогрейке.— Плохо дорогой. На, прочитай! Вслух поймешь. Как я вздыхать будешь…— И он дал Василию смятую синюю телеграмму.

Рукой телеграфистки там было написано: “Чертовецкая область Бугаевский район строитель-шабашка Вано Дурдомишвили слушай что родители говорят последний раз отец мать предупреждают не будь ишак не позорь отца убьешь мать никто руки не протянет точка”.

— Сейчас вина выпью,— довольно сказал усатый мальчик.— Храбрый стану, пойду в речку топиться.

— Ты, парень, не это…— забеспокоился Пепеляев.— Не достанешь ведь вина… даже за грузинские деньги.

Ванюшка небрежно махнул рукой:

— А-а! Ребята рассказали. Хороший человек — совсем как ты, тельняшка — в Бугаевск приезжал, народ научил. Этот… чистым-блистым покупай в магазине, пей на здоровье, голова, как у барана, будет.

— Господи!— Аж задохнулся тут от неподдельного возмущения Василий.— Да знаю я этого “хорошего человека”! Вредитель он! Он Антантой подкуплен, я знаю, по России ездить и дураков к “Блику” приучать!

— Блик! Правильно говоришь! Лучше, чем коньяк. Голова, как у барана, становится.

— Да ты знаешь, Ванька,— продолжал негодовать Василий,— что когда этим “Бликом” чистить нечего, им поля опрыскивают! Сорок три года земля не родит после этого — ни травиночки, ни букашечки! Ты — уж если решил — вот как делай: напиши записку, шваркни пару пузырей этой гадости гербицидной и просто так помирай, в страшных муках, без всякого утопления!

Николай Николаевич, забытый мальчик, брел за ними в жгучей надежде, что они все-таки заблудятся, и дядя в тельняшке снова призовет его на помощь, возьмет за руку и будет снова рассказывать всякие веселые ерундовины.

Не сказать словами, как нравился ему этот поднебесно-длинный, полосатый, с лицом, как у доброй, немножко выпившей лошади — весь в костях и болтающийся на ветру, как чучело на огороде! У него даже в скулах кисло стонало, так нравился ему этот прекрасный незнакомец!! Куда там отцу, который, кроме: “— Ну что, сволочь, вверх растешь?”— ничего и не знал…

Но они не заблудились. В магазин вошли, вышли и пошли в “Свежий воздух”. За мальчиком неспешной бандитской походочкой двинулись и пятеро собак, случившихся в это время возле магазина.

Ванюшка-грузин и Пепеляев сели в тенечке под деревом и молча начали пир. Собакам раздали вафли. Дали и мальчику. Он съел одну, его с непривычки вырвало, он тут же вспотел и заснул.

…Он спал благодарно и легко, весь подавшись лицом в предвкушении снов, и полупрозрачная тень листвы осторожно пошевеливалась на его щеке.

У него были светлые, почти добела вытравленные солнцем волосы — жесткие, коротким торчком,— хранившие гнусные следы от неумелых, тупых и пренебрежительных бабкиных ножниц, придававшие его голове какой-то очень уж вшивый, беспризорный вид; у него был нос — уже вполне определившейся бульбочкой, носопырками бодро вперед, весь засыпанный конопушками, и, должно быть, так нещадно сжигаемый изо дня в день солнцем, что слупившаяся кожица не успевала нарастать и от этого имела вид малиново-воспаленной, болезненной на посторонний взгляд ссадины; под носом, как полагается, нежно-салатовая, подсыхала сопелька, совсем не неприятная, а даже живописная: она уже отсыхала от кожи, и в солнечном просвете было видно ее удивительную, многослойную, как у зеленоватой слюды, структуру — от золотистого до малахитовых тонов; губы — поскольку он ими почти неслышно, но натужно попыхивал — были отклячены и будто бы сказать кому-то хотели “бу” — толстоватые, никакой формы, с янтарной корочкой заеда в уголке, они хранили, казалось, всегдашнюю готовность к обиде, к горьким слезам, которых не мало, видно, проливал за день этот человек, если судить по черным потекам на щеках, шее и даже за ушами…

Он был облит загаром, как глазурью. Будто его аккуратно обмакнули в шоколад, дали шоколаду стечь и, не вполне обсохшего, снова пустили играть в пыльные соломенные детские игры.

Он лежал на боку, вытянув вдоль головы руку — в позе стартующего бегуна,— вокруг него бережно, взволнованно трепетала полупрозрачная зеленоватая дробная тень листвы, и — странно — он казался почему-то тихим костерком, вокруг которого присели притомившись собаки и люди и к которому, отдыхая, невольно обращались их взоры, становившиеся вдруг задумчивыми.

…Мальчик открыл глаза. Взрослые сидели уже обнявшись, драться не собирались. Скоро, наверное, будут песни петь, успокоенно подумал Коля.

— Самсон, точно, поможет! Самсон — эт-то с большой буквы!— раскачивался, как на ветру, Пепеляев.

— На русской тоже женат,— подсказал Ванюшка и клюнул носом.

— На русской,— согласился Пепеляев,— с большой буквы. И вот поэтому — чтоб у тебя, Ванька, все было тип-топ!— я делаю тебе царский подарок! Как русский человек… Сейчас я, Ваня, иду и— только без паники!— сам, безо всякой милиции бреюсь на-го-ло… На-го-ло! Чтоб у тебя с Феней все было в полном порядке. Обычай такой. Исполком веков. Понял?

Ванюшка понял, кивнул, но после этого головы поднять не сумел. Пепеляев ему помог.

— Пей, посошок, Ваня, и пойдем! Посошок — это тоже такой обычай. Чтобы короче к могиле был путь…— И вдруг запел на пронзительной ноте: “Быстры, как волны, дни нашей жизни”.

От посошка (но может, и от песни) Ванюшка упал.

— Теперь…— продолжал Пепеляев — теперь — стремянная. Это когда мобилизуют тебя, Ванюшка, на бой с кровавой гидрой. Ты, конечно, на лихом коне, свежевымытый в бане, с огнестрельным ружьем… И тут Фенька должна поднести тебе стремянную, понял? А без этого и война не война.

Однако приятель Васин уже окончательно выпал из седла. Пришлось Пепеляеву все проделать самому. Глотнул, тронул шпорами ретивого коня, поехал воевать кровавую гидру…

Отъехав, однако, не шибко много, он лошадь вдруг притормозил:

— Ну, а теперя — забугорная! Это, Ванька, когда за бугром тебя неучтенная жена дожидается, тоже со стаканом. Тебе, поскольку молодожен, я этого не позволю, а мне сам бог велел. Велю, говорит, вовеки веков пить забугорную! Я говорю: слушаюсь! Но только местность у нас чересчур бугриста, как бы не надорваться… А он: ничего, Вася, не будет, окромя всемирного тип-топа. Бугры сравняем, леса раскорчуем, пустыни деревами засадим! Не жизнь будет, а рай в шалаше,— тут Вася тоже покосился и упал наповал.