— Это вечный порядок мира, — вздохнул монах. — Каждому господь дал крест: нищему — бедность, богатому — другие заботы. Счастье — редкий луч в сумраке жизни.
— А не кажется ли вам, что людям стоит бороться за свое счастье? — В голосе профессора явственно чувствовалась усталость. — Вы никогда не задумывались, что такие рассуждения, как ваши, оправдывают вечное рабство?
— Не может быть счастья в этой жизни, пока душа человеческая не успокоилась во господе, — ответил монах. — Земная жизнь — короткое мгновение. Той, иной — нет конца…
— Вы снова за свое, — помолчав, сказал профессор. — А я думал, мы устроим интересный диспут. Однако, как вижу, ничего не выходит. Знаете, мне очень редко приходилось говорить с ксендзами и монахами. И признаюсь — я думал, что они умнее.
— Вашими устами говорит гордыня…
— Возможно. Я горд, грешен, и более того — я думаю, что вы даром теряете со мною время. Вы так сильно рветесь послать меня на небо, как будто за это вам платят проценты.
— Мой святой долг — помирить вас с матерью-церковью, — скромно ответил монах.
— Как же ты помиришь меня с нею, братец, если я уверен, что она не нужна вообще? Если я даже не нахожу нужным мириться?
— Спасение вашей души… Я буду молиться, чтобы господь даровал вам…
— Это уже твое дело, братец, твое дело… Только знай — пользы от этого не будет. Я скоро умру. И никакие молитвы мне не помогут.
Профессор смолк. Молчал, о чем-то думая, и монах. Потом профессор, продолжая свою мысль, сказал:
— А ведь очень мне хочется пожить и посмотреть, как мои соотечественники управятся без паразитов, которые так вам дороги. Уходя в могилу, я от всего сердца хочу сказать тому, что теперь рождается: «Ave vita!»[18]
— Я буду молиться за спасение вашей души, — прошептал монах и поднялся. Он перекрестил больного и попятился к выходу.
В это время отворилась дверь. В комнату вошла Эляна. Ее лоб все еще был завязан белым платочком. Выходя, монах чуть заметно кивнул ей. Эляна удивленно проводила его глазами, пожала плечами и затворила дверь. Потом подошла к отцу.
— Отец, дорогой! Тебе лучше? Ведь правда? Я так счастлива! Теперь мы скоро увидим Каролиса… Что в городе творится! Если бы ты только знал… А кто сюда впустил этого?.. Кто он такой? Может быть, он тебя утомил? Эта Тересе ничего не понимает… Знаешь, отец, сегодня ты действительно лучше выглядишь. Наверное, чуточку поспал, правда?
Отец улыбнулся и сказал:
— Устал немножко. Устал от его тупости. Их и впускать не нужно. Они пройдут, куда только захотят. А для Тересе — они для нее святые, как же ей не позаботиться о спасении моей души? Ты не волнуйся, это ничего. Зато у нас с ним была любопытная беседа… Садись, садись! Садись и рассказывай… Что с тобой? Что с твоей головой? Там кровь? Ничего опасного? Ну, рассказывай, рассказывай, Элянуте…
И Эляна, присев на краешек отцовской постели, поглаживая отцовскую руку, лежащую на одеяле, начала быстро, беспорядочно, горячо рассказывать обо всех событиях этого дня.
15
Профессор Миколас Карейва умирал.
Окна комнаты были широко открыты, и теплый летний воздух приносил с собой далекий гул. Время от времени профессор видел быстрых ласточек, мелькавших за окнами в море света. Дома дежурил врач, всего час назад кончился консилиум. В жестоком, огромном страдании профессор медленно, очень медленно все глубже погружался в неведомое. Он крепко сжимал губы, сдерживая стоны, последними усилиями воли боролся с болью. Сестра милосердия делала уколы. Боль медленно тупела. Полузакрыв глаза, профессор все еще видел мерцающий свет дня и побледневшее лицо дочери, которая две ночи неотступно сидела у кровати. Уже третий раз сегодня звонил ей Пятрас. Врач подошел в передней к телефону и дал ему понять, что отец живет последние часы.
Профессор часто терял сознание. Листва деревьев, игра светотеней, мебель в комнате и лицо дочери вращались, сливаясь в сплошную светло-желтую массу, в которой стирались контуры вещей, и страдание на мгновение пряталось где-то глубоко. Ему казалось: молодой и гордый, он идет, взявшись за руки, со своей покойной женой; он видел волосы дочери, посеребренные лунным светом; он положил руку на плечо своего любимого сына Каролиса… И все снова исчезало в бреду, и снова тупая, жестокая боль изнуряла тело, иссохшее и бессильное.
На заходе солнца его черты обострились, пальцы посинели, глаза запали еще глубже, и лицо медленно залило мягкое спокойствие. Эляна чувствовала, как в ее ладони в последний раз дрогнула отцовская рука, как она пыталась ухватиться за одеяло и вдруг застыла без движения, бессильная, остывающая. Душный вечер был такой пустой и печальный, как будто жизнь и счастье навсегда покинули этот дом.