Выбрать главу

- Нет, - грубо ответил мальчик.

- Милон, - заворчала мать, - спой сейчас же.

- Может быть, не надо, если ему не хочется? - сказал Гомер.

Но миссис Лумис была настроена решительно. Она не могла

допустить, чтобы он ломался перед публикой.

- Пой, Милон, - произнесла она с тихой угрозой. - Пой «Мама гороху не хочет».

Плечи у него передернулись, словно уже почувствовали ремень. Он заломил свою соломенную шляпку, застегнул пиджачок, выступил вперед и начал:

Мама гороху не хочет, Не хочет риса, кокосов. Только бы виски текло рекой, Да стаканчик был под рукой День-деньской. Мама гороху не хочет. Не хочет риса, кокосов.

Пел он низким, грубым голосом, умело подпуская хрипу и стону, как заправский исполнитель блюзов. Движения телом он делал незначительные и скорее - против ритма, чем в ритм. Зато жесты рук были крайне непристойны.

Мама не хочет джину, После джину ей надо мужчину, Мама не хочет стаканчик джину, После джину ей подавай мужчину, И ходит, и бродит, и места себе не находит день-деньской.

Он, по-видимому, понимал смысл слов, - во всяком случае, казалось, что понимают его тело и голос. Дойдя до последнего куплета, он начал извиваться, и голос его выразил высшую степень постельной муки.

Тод и Гомер захлопали в ладоши. Милон схватил за веревочку свой корабль и сделал круг по двору. Он изображал буксир. Он дал несколько гудков и убежал.

- Ведь совсем малыш, - гордо сказала миссис Лумис, - а талантлив безумно.

Тод и Гомер согласились.

Увидев, что мальчик опять исчез, она торопливо ушла. «Милон! Милон…» - услышали они ее крики в кустарнике за гаражом.

- Вот смешная женщина, - сказал Тод.

Гомер вздохнул.

- Да, я думаю, трудно в кино пробиться.

- Но Фей ведь очень хорошенькая.

Гомер согласился. А через минуту появилась она сама, в новом цветастом платье, в широкополой шляпе с пером, - и вздыхать настал черед Тоду. Она была более чем хорошенькая. Она стала в позу на пороге и спокойно, чуть подрагивая, смотрела сверху на мужчин. Она улыбалась - едва заметной полуулыбкой, не оскверненной мыслью. Она словно только что родилась - вся влажная и свежая, воздушная и душистая. Тод вдруг остро ощутил свои дубовые, заскорузлые ноги, затянутые в мертвую кожу, и липкие, грубые руки, сжимающие толстую шершавую фетровую шляпу.

Он хотел отвертеться от похода в кино, но не смог. Сидеть рядом с ней в темноте оказалось в точности таким испытанием, какое он и предвидел. Ее самоуверенность вызывала у него зуд; желание разрушить эту гладкую оболочку ударом или хотя бы похабным жестом сделалось нестерпимым.

Он подумал, а не въелась ли и в него самого тлетворная апатия, которую он любит изображать в других? Может быть, и его только гальванизация способна привести в чувство - и не поэтому ли он гоняется за Фей?

Он удрал с фильма, не попрощавшись. Он дал себе слово больше не бегать за ней. Дать слово было легко, сдержать оказалось трудно. Чтобы устоять, он прибегнул к уловке - одной из самых древних в богатом арсенале интеллигента. В конце концов, сказал он себе, сколько можно ее рисовать? Он захлопнул папку с карандашными портретами Фей, перевязал бечевкой и засунул в сундук.

Это была детская хитрость, недостойная даже первобытного шамана, но она подействовала. Ему удавалось избегать ее несколько месяцев. Это время он не расставался с карандашами и блокнотом, охотясь за новыми моделями. Все вечера он проводил в разных голливудских церквях, рисуя прихожан. Он посетил «Церковь Христову, Физическую», где святость достигалась постоянным употреблением эспандеров и разрезных гантелей; «Церковь Невидимую», где предсказывали судьбу и заставляли мертвых отыскивать утерянные вещи; «Скинию Третьего Пришествия», где женщины в мужском платье проповедовали «Крестовый поход против соли», и «Современный храм», под чьей стеклянно-хромовой крышей учили «Мозговому Дыханию, Тайне Ацтеков».

Глядя, как корчатся эти люди на жестких церковных скамьях, он думал о том, с каким драматизмом изобразил бы Алессандро Маньяско контраст между их высосанными хилыми телами и буйными, разнузданными душами. Он не стал бы высмеивать их, как Домье или Хогарт, и не стал бы жалеть. Он изобразил бы их неистовство с уважением, сознавая его страшную анархическую силу, сознавая, что у них хватит пороха разрушить цивилизацию.

Однажды вечером, в пятницу, в «Скинии Третьего Пришествия» сидевший недалеко от Тода человек встал и произнес речь. Хотя фамилия его была, скорее всего, Джонсон или Томпсон, а родина - город Сиу-Сити, у него были утопленные, как шляпки вороненых гвоздей, глаза, которые могли бы принадлежать монаху Маньяско. Вероятно, он только что прибыл из какого-нибудь поселения в пустыне, возле Собоба-Хот-Спрингс, где точил свою душу на диете из орехов и сырых фруктов. Он был очень разгневан. То, что он возвестил городу, мог возвестить бы какой-нибудь дремучий отшельник разложившемуся Риму. Послание его представляло собой дикую мешанину из диетических предписаний, экономики и библейских угроз. Он видел Тигра Гнева, который крался к стенам цитадели, и Шакала Похоти, шнырявшего в кустах, и связывал эти знамения с мясоедством и «30-ю долларами каждый четверг»[64].

Тод не смеялся над его риторикой. Он понимал, что дело не в ней. Важна была мессианская ярость оратора и эмоциональный отклик у слушателей. Они повскакали с мест, крича и потрясая кулаками. На алтаре кто-то начал бить в большой барабан, и скоро вся паства пела «Вперед, Христово Воинство».

20

Со временем отношения между Фей и Гомером начали меняться. Ей наскучила их совместная жизнь, и по мере того, как росла ее скука, Фей все больше изводила Гомера. Сначала она делала это бессознательно, потом - со злобой.

Что конец близок, Гомер понял даже раньше ее. Не зная, как его отвратить, он стал еще раболепнее и щедрее. Он разбивался в лепешку. Он купил ей манто из летнего горностая и голубой спортивный «бьюик».

Своим раболепием он напоминал неуклюжую забитую собаку, которая вечно ждет пинка и даже желает его, отчего искушение ударить становится непреодолимым. Его щедрость раздражала еще больше. Она была настолько беспомощной и самоотверженной, что Фей, несмотря на все свои старания обращаться с ним ласковее, чувствовала себя жестокой и подлой. С другой стороны, эта щедрость была настолько объемистой, что не замечать ее Фей не могла. Приходилось ею возмущаться. Он шел к гибели и, сам того не желая, вынуждал Фей возлагать вину на себя.

Тод снова увиделся сними, когда они подошли уже к последней черте. Однажды поздно вечером, когда он собирался спать, к нему постучался Гомер и сказал, что Фей ждет внизу в машине и что они хотят взять его с собой в ночной клуб.

Облачение на Гомере было потешное. Он явился в просторных полотняных брюках голубого цвета, желтой рубашке навыпуск и шоколадном фланелевом пиджаке. Не выглядеть смешным в подобном наряде мог только негр, а мало кто был не похож на негра, как Гомер.

Тод поехал с ними в бар «Золушка» на Вестерн-авеню - маленькое оштукатуренное здание в форме дамской туфельки. Выступали там имитаторы с женскими номерами.

Фей была в отвратительном расположении духа. Когда официант принимал у них заказ, она настояла, чтобы Гомеру подала коктейль с шампанским. Он хотел кофе. Официант принес и то и другое, но она заставила его забрать кофе.

Гомер начал добросовестно объяснять, как делал уже, наверное, не раз, что не может пить спиртного, потому что его тошнит. Фей слушала его с притворным вниманием. Когда он кончил, она рассмеялась и сунула стакан ему в лицо.

- Пей, черт бы тебя взял, - сказала она.

Она наклонила стакан, но Гомер не открыл рта, и жидкость потекла по подбородку. Он вытерся сложенной салфеткой.

Фей опять позвала официанта.

вернуться

64

«30 долларов каждый четверг» - лозунг «Общества яичницы и ветчины», состоявших из калифорнийских безработных во время экономического кризиса в 1929-1932 гг.